Неточные совпадения
Милая О! — мне всегда это казалось — что она похожа на свое имя: сантиметров на 10 ниже Материнской Нормы —
и оттого вся кругло обточенная,
и розовое О — рот — раскрыт навстречу каждому моему
слову.
И еще: круглая, пухлая складочка на запястье руки — такие бывают у детей.
Слева от меня О-90 (если бы это писал один из моих волосатых предков лет тысячу назад, он, вероятно, назвал бы ее этим смешным
словом «моя»); справа — два каких-то незнакомых нумера, женский
и мужской.
R-13 говорит захлебываясь,
слова из него так
и хлещут, из толстых губ — брызги; каждое «п» — фонтан, «поэты» — фонтан.
На плоскости бумаги, в двухмерном мире — эти строки рядом, но в другом мире… Я теряю цифроощущение: 20 минут — это может быть 200 или 200 000.
И это так дико: спокойно, размеренно, обдумывая каждое
слово, записывать то, что было у меня с R. Все равно как если бы вы, положив нога на ногу, сели в кресло у собственной своей кровати —
и с любопытством смотрели, как вы, вы же — корчитесь на этой кровати.
Отчего — ну отчего целых три года я
и О — жили так дружески —
и вдруг теперь одно только
слово о той, об… Неужели все это сумасшествие — любовь, ревность — не только в идиотских древних книжках?
И главное — я! Уравнения, формулы, цифры —
и… это — ничего не понимаю! Ничего… Завтра же пойду к R
и скажу, что —
Вся жизнь во всей ее сложности
и красоте — навеки зачеканена в золоте
слов.
Это правда: я, настоящий я не хотел.
И все же: какими
словами сказать ей. Как объяснить ей, что железо не хотело, но закон — неизбежен, точен —
Но только, конечно, Газовый Колокол значительно более совершенный аппарат — с применением различных газов,
и затем — тут, конечно, уже не издевательство над маленьким беззащитным животным, тут высокая цель — забота о безопасности Единого Государства, другими
словами, о счастии миллионов.
Мне послышалось
слово «Интеграл»: все четверо оглянулись на меня;
и вот уже потерялись в серо-голубом небе,
и снова — желтый, иссушенный путь.
Он опять проколол меня глазами, улыбался тончайше.
И мне показалось: я совершенно ясно увидел завернутое в тонкую ткань этой улыбки
слово — букву — имя, единственное имя… Или это опять только фантазия?
— Вы? Здесь? —
и ножницы его так
и захлопнулись. А я — я будто никогда
и не знал ни одного человеческого
слова: я молчал, глядел
и совершенно не понимал, что он говорил мне. Должно быть, что мне надо уйти отсюда; потому что потом он быстро своим плоским бумажным животом оттеснил меня до конца этой, более светлой части коридора —
и толкнул в спину.
Это были такие же неведомые
и жуткие дебри, как те — за Зеленой Стеной, —
и они так же были необычайными, непонятными, без
слов говорящими существами.
Мягкие, мохнатые
слова — сквозь меня,
и от всего остается только одно: что-то — о детях, о детоводстве.
Я пожал плечами. Я с наслаждением — как будто она была во всем виновата — смотрел на ее синие, полные до краев глаза — медлил с ответом.
И, с наслаждением, втыкая в нее по одному
слову, сказал...
И на меня — все так же, ручьями через плотины —
слова...
А раскрыть их — я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку,
и homo sapiens — только тогда человек в полном смысле этого
слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые
и точки.
В нелепых, спутанных, затопленных
словах я пытаюсь рассказать ей, что я — кристалл,
и потому во мне — дверь,
и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я —
и вдруг…
— Я не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом,
и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса —
и не могу разобрать
слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме,
и какие коридоры,
и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен, что никто не увидит, — честное
слово, я бы
и нынче всюду носил с собой такой календарик
и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я увижу — хоть издали…
Нужно ли говорить, что у нас
и здесь, как во всем, — ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может.
И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря
словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного
слова: только мерные качания гекзаметрического маятника,
и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час.
И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо за другим — как страницы —
и все еще не вижу того единственного, какое я ищу,
и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом —
R, оскалив белые, негрские зубы, брызнул мне в лицо какое-то
слово, нырнул вниз, пропал. А я поднял на руки I, крепко прижал ее к себе
и понес.
Она с усилием, медленно подымает веки —
и с трудом, медленно
слова...
С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось —
и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья,
слова, камни — рядом, кучей, одно за другим…
И опять: я понимаю этот уголь… или не то: чувствую его — так же, как, не слыша, чувствую каждое
слово (она говорит сверху, с камня) —
и чувствую, что все дышат вместе —
и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной…
Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков, так представьте себе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света — какую-нибудь Атлантиду,
и там — небывалые города-лабиринты, люди, парящие в воздухе без помощи крыльев, или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда, —
словом, такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда вы страдаете сноболезнью.
На миг в зеркале — сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочил
и, с трудом удерживая в себе того — с трясущимися волосатыми кулаками, с трудом протискивая сквозь зубы каждое
слово, крикнул ей в упор — в самые жабры...
Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз — там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров.
И мне ясно: поздно уже, мои
слова уже ничего не могут…
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник
и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке — на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал.
И удивительно: я не могу вспомнить ее
слов — особенно вначале, —
и только какие-то отдельные образы, цвета.
Он подбежал к нам, остановился, сопел — как воздушный насос —
и не мог сказать ни
слова: должно быть, бежал во всю мочь.
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо — ласково, одно
и то же какое-то
слово повторяя без конца — как будто мое знакомое
слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая — какая милая. Завтра ты — оживешь, завтра — первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…
А там, за стеною, буря, там — тучи все чугуннее: пусть! В голове — тесно, буйные — через край —
слова,
и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда —
и за мною планеты — планеты, брызжущие пламенем
и населенные огненными, поющими цветами, —
и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества, — планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…
О — изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей
слова — я говорю, говорю. А внутри, отдельно — это слышно только мне — лихорадочно жужжит
и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»
— Он — все время за мной… Я не могу. Понимаете — мне нельзя. Я сейчас напишу два
слова — вы возьмете
и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.
Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла — два шага — быстро повернулась —
и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся — глазами, губами — вся — одно
и то же, одно
и то же мне какое-то
слово —
и какая невыносимая улыбка, какая боль…
Как если бы черные, точные буквы на этой странице — вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда —
и ни одного
слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице — вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа — прямо, назад, наискось, поперек.
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст голов. Над головами — отдельно, в воздухе, — знамя,
слова: «Долой Машины! Долой Операцию!»
И отдельно (от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе с сердцем,
и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — »
И на секунду — ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком…
Кровь плеснула мне в голову, в щеки — опять белая страница: только в висках — пульс,
и вверху гулкий голос, но ни одного
слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово — медленно поползла — на меня уставился палец.
— Так, — покорно ответил я.
И дальше ясно слышал каждое Его
слово.
Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна) — кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг за друга: «Что? Что случилось? Что?»
И — беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины — все посыпались вниз, к лифтам — по лестнице — ступени — топот — обрывки
слов — как клочья разорванного
и взвихренного ветром письма…
Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка
и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно
слово — все равно какое — самое пустяковое
слово, я бы все сдвинул сразу. Но он молчал.
Все это — несуразными комьями, клочьями — я захлебывался,
слов не хватало. Кривые, двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные
слова — я благодарно кивал: да, да…
И вот (что же это?) — вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом… Так именно
и было, да, да!»
Так повторялось три раза —
и она все-таки не сказала ни
слова.