Неточные совпадения
А затем мгновение — прыжок через века, с + на — . Мне вспомнилась (очевидно, ассоциация по контрасту) — мне вдруг вспомнилась картина в музее: их, тогдашний, двадцатых веков, проспект, оглушительно пестрая, путаная толчея людей, колес, животных, афиш, деревьев, красок, птиц…
И ведь,
говорят, это на самом деле было — это могло быть. Мне показалось это так неправдоподобно, так нелепо, что я
не выдержал
и расхохотался вдруг.
Опять
не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я
говорю так, как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас знает, где вы
и кто.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат.
И ему надо рассказать о себе, о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову
говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто
не видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот
и я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны
и все с ними связанное: для меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.
…Странно, я писал сегодня о высочайших вершинах в человеческой истории, я все время дышал чистейшим горным воздухом мысли, а внутри как-то облачно, паутинно
и крестом — какой-то четырехлапый икс. Или это мои лапы,
и все оттого, что они были долго у меня перед глазами — мои лохматые лапы. Я
не люблю
говорить о них —
и не люблю их: это след дикой эпохи. Неужели во мне действительно —
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (
не знаю, почему «тоже», — но пусть пишется, как пишется) — в нем есть тоже что-то,
не совсем мне ясное.
И все-таки я, он
и О — мы треугольник, пусть даже
и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если
говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья.
И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Я молча смотрел на нее. Ребра — железные прутья, тесно… Когда она
говорит — лицо у ней как быстрое, сверкающее колесо:
не разглядеть отдельных спиц. Но сейчас колесо — неподвижно.
И я увидел странное сочетание: высоко вздернутые у висков темные брови — насмешливый острый треугольник, обращенный вершиною вверх — две глубокие морщинки, от носа к углам рта.
И эти два треугольника как-то противоречили один другому, клали на все лицо этот неприятный, раздражающий X — как крест: перечеркнутое крестом лицо.
Через две минуты я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что мною управляет Единое Государство, а
не она. «Так, как я вам
говорю…»
И ведь уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я
поговорю с ней по-настоящему…
Я
не слышал, что ему
говорила I: я смотрел, как она
говорила —
и чувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы,
и врач сказал...
— Вы? Здесь? —
и ножницы его так
и захлопнулись. А я — я будто никогда
и не знал ни одного человеческого слова: я молчал, глядел
и совершенно
не понимал, что он
говорил мне. Должно быть, что мне надо уйти отсюда; потому что потом он быстро своим плоским бумажным животом оттеснил меня до конца этой, более светлой части коридора —
и толкнул в спину.
А раскрыть их — я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей,
не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку,
и homo sapiens — только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые
и точки.
— Сядьте, дорогой,
не волнуйтесь. Мало ли что
говорят…
И потом, если только вам это нужно — в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого —
и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы — тоже дитя,
и вам нужно…
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же
не быть
и таким, какие цветут раз в тысячу — в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы
не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.
Нужно ли
говорить, что у нас
и здесь, как во всем, — ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть
не может.
И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы —
говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства
не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
— Нет, слушайте… —
говорю я. — Представьте, что вы на древнем аэроплане, альтиметр пять тысяч метров, сломалось крыло, вы турманом вниз,
и по дороге высчитываете: «Завтра — от двенадцати до двух… от двух до шести… в 6 обед…» Ну
не смешно ли? А ведь мы сейчас — именно так!
И опять: я понимаю этот уголь… или
не то: чувствую его — так же, как,
не слыша, чувствую каждое слово (она
говорит сверху, с камня) —
и чувствую, что все дышат вместе —
и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной…
Потому что — поймите же — никто
и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны
не был за Стеною — я уже
говорил вам об этом.
— Что — в любой момент? —
и тотчас же понял — ч т о, кровь брызнула в уши, в щеки, я крикнул: —
Не надо об этом, никогда
не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это тот я, прежний, а теперь…
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник
и все время, пока я
говорил, прижимала его острым ребром к щеке — на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал.
И удивительно: я
не могу вспомнить ее слов — особенно вначале, —
и только какие-то отдельные образы, цвета.
Вечером, позже, узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно как
и о всем происходящем, никто
не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры — главным образом о быстром падении барометра
и о перемене погоды.
— Нелепо — потому что революции
не может быть. Потому что наша — это
не ты, а я
говорю, — наша революция была последней.
И больше никаких революций
не может быть. Это известно всякому…
Как тогда, давно — она
говорила как-то за меня, мною — развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое — я
не мог —
и с усилием вытащил из себя «нет».
О — изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я
не даю сказать ей слова — я
говорю,
говорю. А внутри, отдельно — это слышно только мне — лихорадочно жужжит
и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»
— От имени Хранителей… Вам — кому я
говорю, те слышат, каждый из них слышит меня — вам я
говорю: мы знаем. Мы еще
не знаем ваших нумеров — но мы знаем все. «Интеграл» — вашим
не будет! Испытание будет доведено до конца,
и вы же — вы теперь
не посмеете шевельнуться — вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…
— А потом — слопаете, захрапите —
и нужен перед носом новый хвост.
Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед — перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он
не мог ухватить.
И если ухватил, слопал…
Я рассказал ей все.
И только —
не знаю почему… нет, неправда, знаю — только об одном промолчал — о том, что Он
говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только…
Все это — несуразными комьями, клочьями — я захлебывался, слов
не хватало. Кривые, двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова — я благодарно кивал: да, да…
И вот (что же это?) — вот уже
говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом… Так именно
и было, да, да!»
Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит, //
И в сад идет она грустить, //
И вдруг недвижны очи клонит, //
И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, //
И в слухе шум,
и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, //
И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна в темноте
не спит //
И тихо с няней
говорит:
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя //
И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей //
И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута;
не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет
и шумит… // «Погибну, — Таня
говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я
не ропщу: зачем роптать? //
Не может он мне счастья дать».
«
Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, //
Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти
не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «
Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах!
не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он
не говорил ни слова, // Чтоб он
не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их
и перечесть». —