Неточные совпадения
Не доходя до Казанского моста, Зарецкой сошел с бульвара и, пройдя несколько шагов вдоль левой стороны улицы, повел за собою Рославлева, по крутой лестнице, во второй этаж довольно опрятного дома.
В передней сидел за дубовым прилавком
толстый немец. Они отдали ему свои шляпы.
— Так, батюшка! — перервал
толстый господин, — что правда, то правда! Там подают пять блюд, а берут только по семидесяти пяти копеек с человека. Так-с! Но позвольте доложить: блюда блюдам розь. Конечно, пять блюд — больше четырех; да не
в счете дело: блюдца-то, сударь, там больно незатейливые.
Здравствуйте, батюшка Степан Кондратьевич! — продолжал
толстой господин, обращаясь находящему человеку средних лет,
в кофейном фраке и зеленых очках, который выступал, прихрамывая и опираясь на лакированную трость с костяным набалдашником.
— Жареные рябчики! — вскричал
толстый господин, провожая жадным взором служанку, которая на большом блюде начала разносить жаркое. — Ну вот, почтеннейший, — продолжал он, обращаясь к худощавому старику, — не говорил ли я вам, что блюда блюдам розь.
В «Мысе Доброй Надежды» и пять блюд, но подают ли там за общим столом вот это? — примолвил он, подхватя на вилку жареного рябчика.
У камина какой-то худощавый французский путешественник поил с блюдечка простывшим чаем
толстого Азора, а подле дивана один из главных чиновников французского дипломатического корпуса, развалясь
в огромных волтеровских креслах, разговаривал с хозяйкою.
Впереди всех,
в провожании двух стремянных, ехал на сером горском коне
толстый барин,
в полевом кафтане из черного бархата, с огромными корольковыми пуговицами; на шелковом персидском кушаке, которым он был подпоясан, висел небольшой охотничий нож
в дорогой турецкой оправе.
Трудно было бы решить, к какому ордену архитектуры принадлежало это чудное здание: все роды, древние и новейшие, были
в нем перемешаны, как языки при вавилонском столпотворении, Низенькие и
толстые колонны, похожие на египетские, поддерживали греческой фронтон; четырехугольные готические башни, прилепленные ко всем углам дома, прорезаны были широкими итальянскими окнами; а из средины кровли подымалась высокая каланча, которую Ижорской называл своим бельведером.
— Здравствуйте, батюшка Федор Андреевич! — заревел он
толстым басом. — Бог вам судья! Я неделю провалялся
в постеле, а вы, нет чтоб проведать, жив ли, дескать, мой сосед Буркин.
— Милости просим! — сказал один
толстой офицер
в капитанском знаке. — Не хочешь ли выпить и закусить?
Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шел позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их,
толстый, лет сорока офицер,
в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный
в руку,
в плаще и уланской шапке; другой
в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою.
Нет! они гордятся сими драгоценными развалинами; они глядят на них с тем же почтением, с тою же любовию, с какою добрые дети смотрят на заросший травою могильный памятник своих родителей; а мы…» Тут господин антикварий, вероятно бы, замолчал, не находя слов для выражения своего душевного негодования; а мы, вместо ответа, пропели бы ему забавные куплеты насчет русской старины и, посматривая на какой-нибудь прелестный домик с цельными стеклами, построенный на самом том месте, где некогда стояли неуклюжие терема и
толстые стены с зубцами, заговорили бы
в один голос: «Как это мило!..
Через минуту вошел
в избу мужчина среднего роста,
в подпоясанном кушаком сюртуке из
толстого сукна и плохом кожаном картузе, а вслед за ним казак
в полном вооружении.
— Ах, как я иззяб! — сказал наш старинный знакомец Зарецкой, входя
в избу. — Какой ветер!.. — Тут он увидел проезжего и, поклонясь ему, продолжал: — Вы также, видно, завернули погреться? — Да! — отвечал проезжий. — Но я советую вам не скидать шинели:
в этой избенке изо всех углов дует. Я вижу, что и мне надобно опять закутаться, — примолвил он, надевая снова свой
толстый сюртук и подпоясываясь кушаком.
Прошло с четверть часа. Зарецкой начинал уже терять терпение; наконец двери отворились, и
толстый немец, с прищуренными глазами, вошел
в комнату. Поклонясь вежливо Зарецкому, он повторил также на французском языке вопрос своей дочери...
Пройдя через две небольшие комнаты, хозяйка отворила потихоньку дверь
в светлый и даже с некоторой роскошью убранный покой. На высокой кровати, с ситцевым пологом, сидел, облокотясь одной рукой на столик, поставленный у самого изголовья, бледный и худой, как тень, Рославлев. Подле него старик, с седою бородою, читал с большим вниманием
толстую книгу
в черном кожаном переплете.
В ту самую минуту, как Зарецкой показался
в дверях, старик произнес вполголоса: «Житие преподобного отца нашего…»
— Я вам порукою, что, хорошо, — сказал один смугловатый и
толстый офицер
в черкесской бурке. — Его везли
в Москву для Раппа; а говорят, этот лихой генерал также терпеть не может дурного вина, как не терпит трусов.
Ночь была холодная; я прозяб до костей, устал и хотел спать; следовательно, нимало не удивительно, что позабыл все приличие и начал так постукивать тяжелой скобою, что окна затряслись
в доме, и грозное «хоц таузент! вас ист дас?» [«проклятье! что это такое?» (нем.)] прогремело, наконец, за дверьми; они растворились;
толстая мадам с заспанными глазами высунула огромную голову
в миткалевом чепце и повторила вовсе не ласковым голосом свое: «Вас ист дас?» — «Руссишер капитен!» — закричал я также не слишком вежливо; миткалевой чепец спрятался, двери захлопнулись, и я остался опять на холоду, который час от часу становился чувствительнее.
В самом деле, чрез полчаса я сидел
в санях, двое слуг светили мне на крыльце, а
толстой эконом объявил с низким поклоном, будто бы господин его до того огорчился моим внезапным отъездом, что не
в силах встать с постели и должен отказать себе
в удовольствии проводить меня за ворота своего дома; но надеется, однако ж, что я на возвратном пути… Я не дал договорить этому бездельнику.
— Да что ты, Мильсан, веришь русским? — вскричал молодой кавалерист, — ведь теперь за них мороз не станет драться; а бедные немцы так привыкли от нас бегать, что им
в голову не придет порядком схватиться — и с кем же?.. с самим императором! Русские нарочно выдумали это известие, чтоб мы скорей сдались, Ils sont malins ces barbares! [Они хитры, эти варвары! (франц.)] Не правда ли, господин Папилью? — продолжал он, относясь к
толстому офицеру. — Вы часто бываете у Раппа и должны знать лучше нашего…
Рославлев и Рено вышли из кафе и пустились по Ганд-Газу, узкой улице, ведущей
в предместье, или, лучше сказать,
в ту часть города, которая находится между укрепленным валом и внутреннею стеною Данцига. Они остановились у высокого дома с небольшими окнами. Рено застучал тяжелой скобою; через полминуты дверь заскрипела на своих
толстых петлях, и они вошли
в темные сени, где тюремный страж,
в полувоинственном наряде, отвесив жандарму низкой поклон, повел их вверх по крутой лестнице.
Бедный Рено простоял полчаса разиня рот на одном месте, и когда, возвратясь
в Данциг, доложил об этом Раппу, то едва унес ноги: генерал взбесился; с Дерикуром чуть не сделалось удара, а
толстый Папилью, вспомня, что он несколько раз дружески разговаривал с этим Дольчини, до того перепугался, что слег
в постелю.
Неточные совпадения
Старый,
толстый Татарин, кучер Карениной,
в глянцовом кожане, с трудом удерживал прозябшего левого серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей стоял, отворив дверцу. Швейцар стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая ее, Вронский.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был
в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот
толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну
толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение —
в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился Богу.
— Отлично, отлично, — говорил он, закуривая
толстую папиросу после жаркого. — Я к тебе точно с парохода после шума и тряски на тихий берег вышел. Так ты говоришь, что самый элемент рабочего должен быть изучаем и руководить
в выборе приемов хозяйства. Я ведь
в этом профан; но мне кажется, что теория и приложение ее будет иметь влияние и на рабочего.
Про нее нельзя ничего сказать нового, — сказала
толстая, красная, без бровей и без шиньона, белокурая дама
в старом шелковом платье.