Рославлев, или Русские в 1812 году
1831
Глава VIII
— Нет, братец, решено! ни русские, ни французы, ни люди, ни судьба, ничто не может нас разлучить. — Так говорил Зарецкой, обнимая своего друга. — Думал ли я, — продолжал он, — что буду сегодня в Москве, перебранюсь с жандармским офицером; что по милости французского полковника выеду вместе с тобою из Москвы, что нас разлучат русские крестьяне, что они подстрелят твою лошадь и выберут тебя потом в свои главнокомандующие?..
— Прибавь, мой друг! — перервал Рославлев, — что с час тому назад они хотели упрятать своего главнокомандующего в колодезь.
— За что?
— А за то, что приятель, с которым он ехал, поет хорошо французские куплеты.
— Неужели?
— Да, братец; они верить не хотели, что я русской.
— Ах они бородачи! Так поэтому, если б я им попался…
— То, верно, бы тебе пришлось хлебнуть колодезной водицы.
— Вот, черт возьми! а я терпеть не могу и нашей невской. Пойдем-ка, братец, выпьем лучше бутылку вина: у русских партизанов оно всегда водится.
— Ты как попал сюда, Александр? — спросил Рославлев, сходя вместе с ним с паперти.
— Нечаянным, но самым натуральным образом! Помнишь, когда ранили твою лошадь и ты помчался от меня, как бешеный? В полминуты я потерял тебя из вида. Проплутав с полчаса в лесу, я повстречался с летучим отрядом нашего общего знакомого, который, вероятно, не ожидает увидеть тебя в этом наряде; впрочем, и то сказать, мы все трое в маскарадных платьях: хорош и он! Разумеется, передовые казаки сочли меня сначала за французского офицера. Несмотря на все уверения в противном, они обшарили меня кругом и принялись было раздевать; но, к счастию, прежде чем успели кончить мой туалет, подъехал их отрядный начальник: он узнал меня, велел отдать мне все, что у меня отняли, заменил мою синюю шинель и французскую фуражку вот этими, и хорошо сделал: в этом полурусском наряде я не рискую, чтоб какой-нибудь деревенской витязь застрелил меня из-за куста, как тетерева. Проезжая недалеко от здешнего селения, мы услышали перестрелку; не трудно было догадаться, что это шалят французские фуражиры. Мы пустились во всю рысь и, как видишь, подоспели в самую пору. Жаль мне их, сердечных! Дрались, дрались, а не поживятся ни одним теленком.
— Да неужели это в самом деле фуражиры? Их что-то очень много.
— Целый батальон пехоты и эскадрон конницы.
— Кто ж посылает фуражировать такие сильные отряды?
— Кто? да французы. Ты жил затворником у своего Сезёмова и ничего не знаешь: им скоро придется давать генеральные сражения для того только, чтоб отбить у нас кулей десять муки.
У мирской избы сидел на скамье начальник отряда и некоторые из его офицеров. Кругом толпился народ, а подле самой скамьи стояли сержант и семинарист. Узнав в бледном молодом человеке, который в изорванной фризовой шинели походил более на нищего, чем на русского офицера, старинного своего знакомца, начальник отряда обнял по-дружески Рославлева и, пожимая ему руку, не мог удержаться от невольного восклицания:
— Боже мой! как вы переменились!
— Он очень был болен, — сказал Зарецкой.
— Это заметно. А запретил ли вам лекарь пить вино?
— Моим лекарем была одна молодость, — сказал с улыбкой Рославлев.
— О! так с этим медиком можно ладить! Эй, Жигулин! бутылку вина! Не знаю, хорошо ли: я еще его не пробовал.
— Я вам порукою, что, хорошо, — сказал один смугловатый и толстый офицер в черкесской бурке. — Его везли в Москву для Раппа; а говорят, этот лихой генерал также терпеть не может дурного вина, как не терпит трусов.
— Да где наш сорви-голова? — спросил начальник отряда.
— Старик есаул? Он отправляет пленных в главную квартиру.
— Скажи ему, брат, чтоб он поторапливался: мы здесь слишком близко от неприятеля. — Офицер в бурке встал и пошел к толпе пленных, которых обезоруживали и строили в колонну.
— Ну, православные! — продолжал начальник отряда, обращаясь к крестьянам, — исполать вам! Да вы все чудо-богатыри! Смотрите-ка, сколько передушили этих буянов! Славно, ребята, славно!.. и вперед стойте грудью за веру православную и царя-государя, так и он вас пожалует и господь бог помилует.
— Ради стараться, батюшка! — закричали крестьяне. — Готовы и напредки.
— Да где у вас этот молодец, который с своими ребятами отрезал французов от речки? Кажется, он из церковников? Что он — дьячок, что ль?
— Студент Перервинской семинарии, ваше благородие! — сказал семинарист, сделав шаг вперед.
— А, старый знакомый! — вскричал Зарецкой. — Ну вот, бог привел нам опять встретиться. Помните ли, господин студент, как я догнал вас около Останкина?
— Как не помнить, господин офицер!
— Ну что? помогают ли вам комментарии Кесаря бить французов?
— Как бы вам сказать, сударь? Странное дело! Кажется, и Кесарь дрался с теми же французами, да теперешние-то вовсе на прежних не походят, и, признаюсь, я весьма начинаю подозревать, что образ войны совершенно переменился.
— Неужели?
— Да, сударь, да! Кесарь говорит одно, а делается совсем другое; разумеется, в таком случае experientia est optima magistra — сиречь: опыт — самый лучший наставник. Конечно, ум хорошо, а два лучше: plus vident oculi…
— Полно, Александр Дмитрич, не срамись! — шепнул сержант, толкнув локтем семинариста.
— Вот и вино! — перервал начальник отряда, откупоривая бутылку, которую вместе с серебряными стаканами подал ему казачий урядник. — Милости просим, господа, по чарке вина, за здоровье воина-семинариста.
— Bene tibi! Доктум семинаристум! [Твое здоровье! Ученому семинаристу! (лат.)] — закричал Зарецкой, выпивая свой стакан.
— Respondebo tibi propinanti! [Отвечаю тебе тем же! (лат.)] — возразил семинарист, протягивая руку.
— То есть, — подхватил начальник отряда, — и ваша ученость хочет выпить стаканчик? Милости просим! Ну, что? — продолжал он, обращаясь к подходящему офицеру, — наши пленные ушли?
— Отправились, — отвечал офицер. — К ним в проводники вызвался один рыжий мужик, который берется довести их до нашего войска такими тропинками, что они не только с французами, но и с русскими не повстречаются.
— Приказал ли ты построже, чтоб их дорогой казаки и крестьяне не обижали?
— Приказывал. Да ведь на них не угодишь. Представьте себе: один из этих французов, кирасирской поручик, так и вопит, что у него отняли — и как вы думаете что? Деньги? — нет! Часы, вещи? — и то нет! Какие-то любовные записочки и волосы! Поверите ли, почти плачет! А кажется, славный офицер и лихо дрался.
— Как! — вскричал начальник отряда, — у этого молодца отняли письма и волосы той, которую он любит? Ах, черт возьми! да от этого и я бы взвыл! Бедняжка! А знаете ли, какой он должен быть славный малый? Он любит и дрался как лев! Знаете ли, товарищи, что если б этот кирасир не был нашим неприятелем, то я поменялся бы с ним крестами? Да, господа, когда в булатной груди молодца бьется сердце, способное любить, то он брат мой! И на что этим пострелам его любовная переписка? Эй, Жигулин! узнай сейчас, кто обобрал пленного кирасирского офицера? Деньги и вещи перед ними; но чтоб все его бумаги были отысканы.
— Не извольте беспокоиться, — сказал семинарист, подавая начальнику отряда вышитый по канве книжник, — я захватил его из предосторожности — diffidentia tempestiva… [военная предосторожность… (лат.)]
— Давай его сюда! — перервал начальник отряда.
— Извольте хорошенько рассмотреть, ваше высокоблагородие! Между бумагами могут быть важные документы.
— О, преважные! но только не для нас, — перервал начальник отряда, рассматривая книжник. — Adorable ami… cher Adolphe… [обожаемый друг… дорогой Адольф… (франц.)] А вот и локон волос…
— Какая прелесть! — вскричал Зарецкой, — черные как смоль!
— Портрет!.. Да она в самом деле хороша. Бедняжка! ну как же ему не реветь? Жигулин! садись на коня; ты догонишь транспорт и отдашь кирасирскому пленному офицеру этот бумажник; да постой, я напишу к нему записку.
Начальник отряда вынул из кармана клочок бумаги, карандаш и написал следующее:
— «Recevez, monsieur, les effets qui vous sont si chers. Puissent ils, en vous rappelant l'objet aimé, vous prouver que le courage et le malheur sont respectes en Russie comme ailleurs» [Примите, милостивый государь, вещи, которые для вас столь дороги; пусть они, напоминая вам о предмете любви вашей, послужат доказательством, что храбрость и несчастье уважаются в России точно так же, как и в других странах. (Прим. автора)]. Жигулин! отдай ему эту записку да смотри не потеряй бумажника… боже тебя сохрани! Отправляйся! Ну, господа! — продолжал начальник отряда, обращаясь к нашим приятелям, — что намерены вы теперь делать? Я, может быть, подвинусь с моим отрядом к Вязьме и стану кочевать в тылу у французов; а вы, вероятно, желаете пробраться к нашей армии?
— Да, — отвечал Зарецкой, — я давно уже тоскую о моем эскадроне, а по Владимире, верно, вздыхает наш дивизионный генерал.
— Так отправляйтесь вслед за пленными. Потрудитесь, Владимир Сергеевич, выбрать любую лошадь из отбитых у неприятеля, да и с богом! Не надобно терять времени; догоняйте скорее транспорт, над которым, Зарецкой, вы можете принять команду: я пошлю с вами казака.
Наши приятели, распростясь с начальником отряда, отправились в дорогу и, догнав в четверть часа пленных, были свидетелями восторгов кирасирского офицера. Покрывая поцелуями портрет своей любезной, он повторял: «Боже мой, боже мой! кто бы мог подумать, чтоб этот казак, этот варвар имел такую душу!.. О, этот русской достоин быть французом! Il est Francais dans l'вame!» [Он француз в душе! (франц.)]
Остальную часть дня и всю ночь пленные, под прикрытием тридцати казаков и такого же числа вооруженных крестьян, шли, почти не отдыхая. Перед рассветом Зарецкой сделал привал и послал в ближайшую деревню за хлебом; в полчаса крестьяне навезли всяких съестных припасов. Покормив и своих и неприятелей, Зарецкой двинулся вперед. Вскоре стали им попадаться наши разъезды, и часу в одиннадцатом утра они подошли, наконец, к аванпостам русского авангарда.