Неточные совпадения
Говорили
еще,
что когда-то он занимался в Москве литературою.
Генерал догадывался о том,
что происходит в задних комнатах, и
еще беспощаднее тиранил своего приживальщика.
— Ну, да ведь она, братец, grande dame, [Светская дама (франц.).] генеральша! добрейшая старушка; но, знаешь, привыкла ко всему эдакому утонченному… не чета мне, вахлаку! Теперь на меня сердится. Оно, конечно, я виноват. Я, братец,
еще не знаю,
чем я именно провинился, но, уж конечно, я виноват…
— Это оттого,
что вы непочтительны-с. Это оттого,
что вы эгоисты-с, оттого вы и оскорбляете маменьку-с; они к этому не привыкли-с. Они генеральши-с, а вы
еще только полковники-с.
Один из моих троюродных братьев, тоже отставной гусар, человек
еще молодой, но замотавшийся до невероятной степени и проживавший одно время у дяди, прямо и просто объявил мне,
что, по его глубочайшему убеждению, генеральша находилась в непозволительной связи с Фомой Фомичом.
Не знаю, но надо полагать,
что Фоме Фомичу не удалось
еще и прежде литературы; может быть, и на других карьерах он получал одни только щелчки вместо жалованья или что-нибудь
еще того хуже.
Хвастался он до нелепости, ломался до невозможности, требовал птичьего молока, тиранствовал без меры, и дошло до того,
что добрые люди,
еще не быв свидетелями всех этих проделок, а слушая только россказни, считали все это за чудо, за наваждение, крестились и отплевывались.
— Сочинение пишет! — говорит он, бывало, ходя на цыпочках
еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. — Не знаю,
что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой такая кувыркалегия,
что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он, брат, мне это сам говорил…
Фома
еще прежде объявил,
что любит поговорить с умным русским мужичком.
А ведь и не замечал до сих пор,
что грешен, как козел, эгоист первой руки и наделал зла такую кучу,
что диво, как
еще земля держит!
С негодованием рассказал он мне про Фому Фомича и тут же сообщил мне одно обстоятельство, о котором я до сих пор
еще не имел никакого понятия, именно,
что Фома Фомич и генеральша задумали и положили женить дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не с полумиллионом приданого;
что генеральша уже успела уверить эту девицу,
что они между собою родня, и вследствие того переманить к себе в дом;
что дядя, конечно, в отчаянии, но, кажется, кончится тем,
что непременно женится на полумиллионе приданого;
что, наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее не влюбился, а может, и оттого,
что он уже и успел в нее влюбиться.
Не понимаю, почему он и на меня рассердился, тем более
что видел меня первый раз в жизни и
еще не сказал со мною ни слова.
— Выпорешь! ори
еще больше! — проворчал Гришка будто про себя, но так громко,
что все это слышали, и с негодованием отвернулся что-то приладить к коляске.
—
Что?
что ты сказал? «Ори
еще больше»?.. грубиянить вздумал! — закричал толстяк, весь побагровев.
— С горя, сударь, Степан Алексеич, с горя, — отвечал серьезно Васильев, махнув рукой и, очевидно, довольный,
что представился случай
еще раз помянуть про свое горе.
— Впрочем, бедность
еще не порок… и… признаюсь вам… позвольте вас спросить,
что он, красив, умен?
Я тотчас же поспешил уверить господина Бахчеева,
что я не из таких, но он все
еще подозрительно смотрел на меня.
Супруга-то собственноручно в шею вытолкает, да
еще, не будь дура, другим каким манером такого киселя задаст,
что по уезду места потом не отыщет!
Надену мундир, затянусь, неравно чихну — все пуговицы и отлетят, да
еще, пожалуй, при высшем начальстве, да, оборони бог, за пашквиль сочтут —
что тогда?» Ну, скажите, батюшка, ну
что я тут смешного сказал?
Словом, я сам почувствовал,
что зарапортовался ужасно. По молодости
еще можно было простить. Но господин Бахчеев не простил. Серьезно и строго смотрел он мне в глаза и, наконец, вдруг побагровел, как индейский петух.
— Послушайте: я
еще сам почти ничему не верю из того,
что я теперь говорил. Я это так только, в виде догадки…
— Ну, так и есть! — вскричал господин Бахчеев, дав полную волю своему негодованию. — Я, батюшка,
еще прежде,
чем вы рот растворили, догадался,
что вы философии обучались! Меня не надуешь! морген-фри! За три версты чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенного человека нашел! тьфу! прокисай все на свете! Я было думал,
что вы тоже благонамеренный человек, а вы… Подавай! — закричал он кучеру, уж влезавшему на кóзла исправленного экипажа. — Домой!
— Это
что в руках у тебя? А! французские слова русскими буквами — ухитрился! Такому болвану, дураку набитому, в руки даетесь — не стыдно ли, Гаврила? — вскричал я, в один миг забыв все великодушные мои предположения о Фоме Фомиче, за которые мне
еще так недавно досталось от господина Бахчеева.
— Ах, да! я и забыл! да вот видишь…
что с ними делать? Выдумали, — и желал бы я знать, кто первый у них это выдумал, — выдумали,
что я отдаю их, всю Капитоновку, — ты помнишь Капитоновку?
еще мы туда с покойной Катей все по вечерам гулять ездили, — всю Капитоновку, целых шестьдесят восемь душ, Фоме Фомичу! «Ну, не хотим идти от тебя, да и только!»
— Послушайте, дядюшка, — отвечал я. — Фому Фомича я
еще не видал, но… видите ли… я кое-что слышал. Признаюсь вам,
что я встретил сегодня господина Бахчеева. Впрочем, у меня на этот счет покамест своя идея. Во всяком случае, дядюшка, отпустите-ка вы мужичков, а мы с вами поговорим одни, без свидетелей. Я, признаюсь, затем и приехал…
— На меня? — спросил я, в удивлении смотря на дядю, не понимая,
чем я мог рассердить людей, тогда
еще мне совсем незнакомых. — На меня?
Ну и, наконец, гостит у нас, видишь ли, одна Татьяна Ивановна, пожалуй,
еще будет нам дальняя родственница — ты ее не знаешь, — девица, немолодая — в этом можно признаться, но… с приятностями девица; богата, братец, так,
что два Степанчикова купит; недавно получила, а до тех пор горе мыкала.
Да! постой! вот
еще к тебе просьба: не кричи на меня там, как давеча здесь кричал, — а? разве уж потом, если захочешь
что заметить, так, наедине, здесь и заметишь; а до тех пор как-нибудь скрепись, подожди!
Одеваясь, я заметил,
что еще почти ничего не узнал из того,
что хотел узнать, хотя и говорил с дядей целый час.
Одно только было для меня несколько ясно: дядя все
еще настойчиво хотел, чтоб я женился; следовательно, все противоположные слухи, именно,
что дядя влюблен в ту же особу сам, — неуместны.
А я
еще не видал и невесты!» И опять-таки: с
чего эта вражда против меня целого семейства?
Заметил я
еще,
что мадам Обноскина сперва пристально посмотрела на дядю, а потом с саркастической улыбкой навела свой лорнет на гувернантку.
В ту же минуту добрая тетушка, Прасковья Ильинична, не вытерпела, бросила разливать чай и кинулась было ко мне лобызать меня; но я
еще не успел ей сказать двух слов, как тотчас же раздался визгливый голос девицы Перепелицыной, пропищавшей,
что «видно, Прасковья Ильинична забыли-с маменьку-с (генеральшу),
что маменька-с требовали чаю-с, а вы и не наливаете-с, а они ждут-с», и Прасковья Ильинична, оставив меня, со всех ног бросилась к своим обязанностям.
Этот глупый вопрос окончательно сбил меня с толку. Не понимаю, отчего она назвала меня вольтижером? Но такие вопросы ей были
еще нипочем. Перепелицына нагнулась и пошептала ей что-то на ухо; но старуха злобно махнула рукой. Я стоял с разинутым ртом и вопросительно смотрел на дядю. Все переглянулись, а Обноскин даже оскалил зубы,
что ужасно мне не понравилось.
— Это, брат,
еще ничего,
что ты вот говоришь,
что можно сконфузиться.
Это все,
что теперь: триста душ от дядюшки Афанасья Матвеича да двести душ, с Капитоновкой,
еще прежде, от бабушки Акулины Панфиловны, итого пятьсот с лишком.
— Гм… Много есть наук, и все полезных! А я ведь, брат, по правде, и не знал,
что такое минералогия! Слышу только,
что звонят где-то на чужой колокольне. В
чем другом —
еще так и сяк, а в науках глуп — откровенно каюсь!
«Ну, чудаки! их как будто нарочно собирали сюда!» — подумал я про себя, не понимая
еще хорошенько всего,
что происходило перед моими глазами, не подозревая и того,
что и сам я, кажется, только увеличил коллекцию этих чудаков, явясь между ними.
—
Что делать, сударыня-барыня: подлец!
еще в тысяча восемьсот сорок первом году было решено,
что подлец, когда из службы меня исключили, именно тогда, как Валентин Игнатьич Тихонцов в высокоблагородные попал; асессора дали; его в асессоры, а меня в подлецы.
— Да ведь я только пожать ее у вас просил, батюшка, если только позволите, а не поцеловать. А вы уж думали,
что поцеловать? Нет, отец родной, покамест
еще только пожать. Вы, благодетель, верно меня за барского шута принимаете? — проговорил он, смотря на меня с насмешкою.
— То-то, батюшка! Коли я шут, так и другой кто-нибудь тут! А вы меня уважайте: я
еще не такой подлец, как вы думаете. Оно, впрочем, пожалуй, и шут. Я — раб, моя жена — рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот оно
что: все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко. Сахару, сахару-то побольше во все подсыпайте, так оно и здоровее будет. Это я вам, батюшка, по секрету говорю; может, и вам понадобится. Фортуна заела, благодетель, оттого я и шут.
Сидел за столом — помню
еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «Да
чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?» — «Вы теперь, говорит, мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал,
что он
еще говорил… словом, потряс всю мою душу!
А рожденье его в марте было, —
еще, помните, мы перед этим на богомолье в монастырь ездили, а он сидеть никому не дал покойно в карете: все кричал,
что ему бок раздавила подушка, да щипался; тетушку со злости два раза ущипнул!
Сколько сладких блюд ему нанесли,
что другому бы совестно стало, а Фома Фомич скушал все,
что перед ним ни поставили, да и
еще просит.
Насчет манер было
еще хуже: Фома решительно не мог образовать по-своему Фалалея, который, несмотря на запрещение, приходил по утрам рассказывать ему свои сны,
что Фома Фомич, с своей стороны, находил в высшей степени неприличным и фамильярным.
Оставалась
еще слабая надежда,
что Фалалей в следующую, то есть в третью ночь, непременно увидит что-нибудь из высшего общества.
— Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли
еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай:
что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
Пожалуй,
еще подумают,
что я льщу вам моим молчанием; а я не хочу, чтоб какой-нибудь молокосос мог принять меня за вашего прихлебателя!
— Ох, нет, нет! — отвечала Настенька, едва удерживаясь от смеха. — Я уверена,
что вы и добрый, и милый, и умный, и, право, я искренно говорю это! Но… вы только очень самолюбивы. От этого
еще можно исправиться.
— Это правда! Я был болван! Даже больше: я сделал подлость! Вы приметили ее — и я уже наказан! Браните меня, смейтесь надо мной, но послушайте: может быть, вы перемените наконец ваше мнение, — прибавил я, увлекаемый каким-то странным чувством, — вы меня
еще так мало знаете,
что потом, когда узнаете больше, тогда… может быть…