Неточные совпадения
Понимаете ли вы, что лужинская чистота все равно что и Сонечкина чистота, а
может быть, даже и хуже, гаже, подлее, потому что
у вас, Дунечка, все-таки на излишек комфорта расчет, а там просто-запросто о голодной смерти дело идет!
«Действительно, я
у Разумихина недавно еще хотел
было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но чем теперь-то он мне
может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если
есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»
Подле бабушкиной могилы, на которой
была плита,
была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не
мог помнить: но ему сказали, что
у него
был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее.
Возвратясь с Сенной, он бросился на диван и целый час просидел без движения. Между тем стемнело; свечи
у него не
было, да и в голову не приходило ему зажигать. Он никогда не
мог припомнить: думал ли он о чем-нибудь в то время? Наконец он почувствовал давешнюю лихорадку, озноб, и с наслаждением догадался, что на диване можно и лечь… Скоро крепкий, свинцовый сон налег на него, как будто придавил.
«Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло
у него в голове, но только мелькнуло, как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. «Что это, неужели половина восьмого?
Быть не
может, верно, бегут!»
Оглядевшись еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг
у самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние
было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно,
может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене.
— Скажи мне, пожалуйста, что
может быть общего
у тебя или вот
у него, — Зосимов кивнул на Раскольникова, — с каким-нибудь там Заметовым?
— Я, конечно, не
мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок… Я приискал уже настоящую, то
есть будущую нашу квартиру, — оборотился он к Раскольникову, — и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда,
у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал…
Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу,
у забора, что с построения дома,
может, лежит; приподнял бы этот камень — под ним ямка должна
быть, — да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил.
Ты знаешь,
у меня сегодня собираются на новоселье,
может быть, уж и пришли теперь, да я там дядю оставил, — забегал сейчас, — принимать приходящих.
В контору надо
было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она
была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, —
может быть, безо всякой цели, а
может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит
у тогодома,
у самых ворот. С того вечера он здесь не
был и мимо не проходил.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не
было, и
было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не
могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Они стали взбираться на лестницу, и
у Разумихина мелькнула мысль, что Зосимов-то,
может быть, прав. «Эх! Расстроил я его моей болтовней!» — пробормотал он про себя. Вдруг, подходя к двери, они услышали в комнате голоса.
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья
у него не
было, а если б и
было, он,
быть может, и не надел бы его, — «так, нарочно бы не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он не имеет права оскорблять чувства других, тем более что те, другие, сами в нем нуждаются и сами зовут к себе. Платье свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же
было на нем всегда сносное; на этот счет он
был особенно чистоплотен.
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен
был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна
будешь, а перешагнешь, —
может, еще несчастнее
будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что
у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— А вот ты не
была снисходительна! — горячо и ревниво перебила тотчас же Пульхерия Александровна. — Знаешь, Дуня, смотрела я на вас обоих, совершенный ты его портрет, и не столько лицом, сколько душою: оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные… Ведь не
может быть, чтоб он эгоист
был, Дунечка? а?.. А как подумаю, что
у нас вечером
будет сегодня, так все сердце и отнимется!
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже,
может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев
у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Я так и знал, что ты выбежишь, — сказал он. — Воротись к ним и
будь с ними…
Будь и завтра
у них… и всегда… Я…
может, приду… если можно. Прощай!
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама
была как безумная и чувствовала это. Голова
у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен
быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что
было? И что
у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не
может… О господи!»
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что
у нас, то
есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не
могут найти темы для разговора, — коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, [Гофкригсрат — придворный военный совет в Австрии.] например, насколько то
есть я
могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там,
у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе!
Но «гуманный» Андрей Семенович приписывал расположение духа Петра Петровича впечатлению вчерашнего разрыва с Дунечкой и горел желанием поскорее заговорить на эту тему:
у него
было кой-что сказать на этот счет прогрессивного и пропагандного, что
могло бы утешить его почтенного друга и «несомненно» принести пользу его дальнейшему развитию.
Но этого уже не
могла вытерпеть Катерина Ивановна и немедленно, во всеуслышание, «отчеканила», что
у Амалии Ивановны,
может, никогда и фатера-то не
было, а что просто Амалия Ивановна — петербургская пьяная чухонка и, наверно, где-нибудь прежде в кухарках жила, а пожалуй, и того хуже.
Амалия Ивановна покраснела как рак и завизжала, что это,
может быть,
у Катерины Ивановны «совсем фатер не буль; а что
у ней буль фатер аус Берлин, и таки длинны сюртук носиль и всё делаль: пуф, пуф, пуф!» Катерина Ивановна с презрением заметила, что ее происхождение всем известно и что в этом самом похвальном листе обозначено печатными буквами, что отец ее полковник; а что отец Амалии Ивановны (если только
у ней
был какой-нибудь отец), наверно, какой-нибудь петербургский чухонец, молоко продавал; а вернее всего, что и совсем отца не
было, потому что еще до сих пор неизвестно, как зовут Амалию Ивановну по батюшке: Ивановна или Людвиговна?
Ну и решил, что вам действительно передо мной совестно такие куши давать и, кроме того,
может быть, подумал я, он хочет ей сюрприз сделать, удивить ее, когда она найдет
у себя в кармане целых сто рублей.
— Просто в исступлении. То
есть не Софья Семеновна в исступлении, а Катерина Ивановна; а впрочем, и Софья Семеновна в исступлении. А Катерина Ивановна совсем в исступлении. Говорю вам, окончательно помешалась. Их в полицию возьмут.
Можете представить, как это подействует… Они теперь на канаве
у — ского моста, очень недалеко от Софьи Семеновны. Близко.
Перебиваете вы всё меня, а мы… видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать что
петь, — такое, чтоб и Коле можно
было протанцевать… потому все это
у нас,
можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы все совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся на Невский, где гораздо больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает «Хуторок»…
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался
у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она тебя
может любить, и даже,
может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
После Миколки в тот же день
была сцена
у Сони; вел и кончил он ее совсем, совсем не так, как бы
мог воображать себе прежде… ослабел, значит, мгновенно и радикально!
Лично же
у меня началось со случайности, с одной совершенно случайной случайности, которая в высшей степени
могла быть и
могла не
быть, — какой?
А вы — другая статья: вам бог жизнь приготовил (а кто знает,
может, и
у вас так только дымом пройдет, ничего не
будет).
Ну, однако ж, что
может быть между ними общего? Даже и злодейство не
могло бы
быть у них одинаково. Этот человек очень к тому же
был неприятен, очевидно, чрезвычайно развратен, непременно хитер и обманчив,
может быть, очень зол. Про него ходят такие рассказы. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны; но кто знает, для чего и что это означает?
У этого человека вечно какие-то намерения и проекты.
Дверь в залу запиралась; Свидригайлов в этой комнате
был как
у себя и проводил в ней,
может быть, целые дни.
— Ведь какая складка
у всего этого народа! — захохотал Свидригайлов, — не сознается, хоть бы даже внутри и верил чуду! Ведь уж сами говорите, что «
может быть» только случай. И какие здесь всё трусишки насчет своего собственного мнения, вы представить себе не
можете, Родион Романыч! Я не про вас. Вы имеете собственное мнение и не струсили иметь его. Тем-то вы и завлекли мое любопытство.
Если б
у нас
были науки, то медики, юристы и философы
могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности.
— Говорил? Забыл. Но тогда я не
мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь
у меня уж
есть невеста, и дело сделано, и если бы только не дела, неотлагательные, то я бы непременно вас взял и сейчас к ним повез, — потому я вашего совета хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в своем то
есть роде, — куда вы? Опять уходить?
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась.
У вас не
может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
— Сильно подействовало! — бормотал про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что
у него
есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу?
У меня
есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще
может быть. Ну, что с вами? Как вы себя чувствуете?
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло
у него от сердца, и,
может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это
было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам не
мог во всей силе определить.
У тебя,
может быть, и бог знает какие дела и планы в голове, или мысли там какие-нибудь зарождаются; так мне тебя и толкать под руку: об чем, дескать, думаешь?
Все эти отклики и разговоры сдержали Раскольникова, и слова «я убил»,
может быть готовившиеся слететь
у него с языка, замерли в нем.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней
было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «
Может, еще можно
будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать
у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не
было. Никодима Фомича, конечно, тоже не
было.
К величайшей досаде защищавших это мнение, сам преступник почти не пробовал защищать себя; на окончательные вопросы: что именно
могло склонить его к смертоубийству и что побудило его совершить грабеж, он отвечал весьма ясно, с самою грубою точностью, что причиной всему
было его скверное положение, его нищета и беспомощность, желание упрочить первые шаги своей жизненной карьеры с помощью по крайней мере трех тысяч рублей, которые он рассчитывал найти
у убитой.
Соня прямо писала, что он, особенно вначале, не только не интересовался ее посещениями, но даже почти досадовал на нее,
был несловоохотлив и даже груб с нею, но что под конец эти свидания обратились
у него в привычку и даже чуть не в потребность, так что он очень даже тосковал, когда она несколько дней
была больна и не
могла посещать его.