Неточные совпадения
Цвет лица
у Ильи Ильича не
был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким,
может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а
может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
— Не
могу: я
у князя Тюменева обедаю; там
будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят,
будут танцы, живые картины. Вы
будете бывать?
Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти
может пробыть
у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что
есть простор его чувствам, воображению.
В службе
у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не
могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно
было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Он
был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, Бог знает как и за что — заставлял, где и кого только
мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения,
был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд
был тревоги, если в перспективе дня не
было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже
у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а
может быть, еще и на нас самих.
Немец
был человек дельный и строгий, как почти все немцы.
Может быть,
у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка
была верстах в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже
было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
— Тебя бы,
может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая на Захара, — вишь,
у те войлок какой на голове! А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там
есть за что!..
Чтоб сложиться такому характеру,
может быть, нужны
были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались
у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!
— Ты любишь эту арию? Я очень рад: ее прекрасно
поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя — вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем,
может быть, я пристрастно сужу:
у меня к ней слабость… Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, — прибавил Штольц, — рассказывай!
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя,
у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я,
может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
— Разве
у вас
есть тайны? — спросила она. —
Может быть, преступления? — прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него.
Но он чувствовал, что малейший намек на это вызовет
у ней взгляд удивления, потом прибавит холодности в обращении,
может быть, и совсем пропадет та искра участия, которую он так неосторожно погасил в самом начале. Надо ее раздуть опять, тихо и осторожно, но как — он решительно не знал.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то
есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не
могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда
у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
—
Может быть, и я со временем испытаю,
может быть, и
у меня
будут те же порывы, как
у вас, так же
буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно
быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает.
— Да, теперь,
может быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, —
у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели…
—
У сердца, когда оно любит,
есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего хочет, и знает наперед, что
будет. Мне вчера нельзя
было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня,
может быть, дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
Он вздохнул. Это
может быть ворочало
у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка
было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же
будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
— Тебе понравились однажды мои слезы, теперь,
может быть, ты захотел бы видеть меня
у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня, а после спрашивать, что нам делать?
— Да, — говорил он задумчиво, —
у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в глаза.
Может быть, ты не испугалась бы смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, ежечасные пытки, ты бы не выдержала и зачахла — да?
Ей
было лет тридцать. Она
была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не
мог пробиться сквозь щеки. Бровей
у нее почти совсем не
было, а
были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
— Скажем тетке, — настаивал Обломов, — тогда я
могу оставаться
у вас с утра, и никто не
будет говорить…
— Ты обедай
у нас в воскресенье, в наш день, а потом хоть в среду, один, — решила она. — А потом мы
можем видеться в театре: ты
будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай.
«Люди знают! — ворочалось
у него в голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает, то,
может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она
может подумать? А я? А Ольга?»
Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать
у него, чтоб как можно менее заметить этот несносный день. А там, к воскресенью, он успеет приготовиться, да,
может быть, к тому времени придет и ответ из деревни.
Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным
у судьбы мгновением, что ему даже завидно стало, что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однако ж, ни
был он озабочен, он не
мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.
Подарок! А
у него двести рублей в кармане! Если деньги и пришлют, так к Рождеству, а
может быть, и позже, когда продадут хлеб, а когда продадут, сколько его там и как велика сумма выручена
будет — все это должно объяснить письмо, а письма нет. Как же быть-то? Прощай, двухнедельное спокойствие!
— Я лучше на крыльце
побуду: а то куда я в мороз пойду?
У ворот, пожалуй, посижу, это
могу…
— Послушай, — сказала она, — тут
есть какая-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи все, что
у тебя на душе. Ты
мог не
быть день, два — пожалуй, неделю, из предосторожности, но все бы ты предупредил меня, написал. Ты знаешь, я уж не дитя и меня не так легко смутить вздором. Что это все значит?
— Да, — сказал он, — это правда… Но,
может быть… — нерешительно прибавил потом, — через год… —
У него недоставало духа нанести решительный удар своему счастью.
Скажут,
может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб
у ней в доме
был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук
может перебудить детей…
Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит — весь он так хорош, так чист,
может ничего не делать и не делает, ему делают все другие:
у него
есть Захар и еще триста Захаров…
— Нет,
у меня поверенный
есть. Он и теперь в деревне, а я
могу после приехать, когда соберусь, подумаю.
Ольга заметно начала оправляться; от задумчивости она перешла к спокойствию и равнодушию, по крайней мере наружно. Что
у ней делалось внутри — Бог ведает, но она мало-помалу становилась для Штольца прежнею приятельницею, хотя уже и не смеялась по-прежнему громким, детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил ее Штольц. Иногда даже ей как будто
было досадно, что она не
может не засмеяться.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если
было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце
у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не
могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Нет, нет
у ней любви к Штольцу, решала она, и
быть не
может! Она любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет жизни увял навсегда!
У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии.
Он сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на нее, и он
мог читать, что
было у ней на уме.
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо
было уже в тени:
мог только изменять голос, и слова не сходили
у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.
Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше:
может быть, оно рассудит, что
у меня нет матери, что я
была, как в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она.
— Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить
было не о чем.
У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не
могла. Вы еще до разлуки разошлись и
были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, — вот и вся тайна.
Ольга довоспиталась уже до строгого понимания жизни; два существования, ее и Андрея, слились в одно русло; разгула диким страстям
быть не
могло: все
было у них гармония и тишина.
— Ты сказал про себя: «Если же…
может быть… созрела»: что
у тебя за мысль
была? — спрашивала она.
— Пусть так; но ты расстроишься, и,
может быть, надолго, — сказал он, не совсем довольный, что Ольга вынудила
у него согласие.
То же
было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова и шепот: «Вот никак не
могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша,
у тебя глаза повострее!»