Неточные совпадения
Что же до Макара Иванова, то не знаю, в каком смысле он потом женился, то есть с большим
ли удовольствием или только исполняя обязанность.
Но имел
ли он право смотреть таким образом — вот
что меня волновало!
Ее я, конечно, никогда не видал, да и представить не мог, как буду с ней говорить, и буду
ли; но мне представлялось (может быть, и на достаточных основаниях),
что с ее приездом рассеется и мрак, окружавший в моих глазах Версилова.
— N'est-ce pas? [Не правда
ли? (франц.)] Cher enfant, истинное остроумие исчезает,
чем дальше, тем пуще. Eh, mais… C'est moi qui connaît les femmes! [А между тем… Я-то знаю женщин! (франц.)] Поверь, жизнь всякой женщины,
что бы она там ни проповедовала, это — вечное искание, кому бы подчиниться… так сказать, жажда подчиниться. И заметь себе — без единого исключения.
— Cher enfant, ты ведь не сердишься за то,
что я тебе ты говорю, не правда
ли? — вырвалось у него вдруг.
— Андрей Петрович! Веришь
ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист:
что, дескать, едим, об
чем мыслим? — то есть почти так. Пугал и очищал: «Если ты религиозен, то как же ты не идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но
что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком
ли строго? Особенно меня любил Страшным судом пугать, меня из всех.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то
что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все
ли еще он держит намерение бежать в Америку?
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но чистый
ли это человек? Послушайте,
что вы думаете о его католичестве? Впрочем, я забыл,
что вы, может быть, не знаете…
— Я всего не застал, но
что знаю, пожалуй, расскажу охотно; только удовлетворю
ли вас?
В результате выставлялась очевидная подлость Версилова, ложь и интрига, что-то черное и гадкое, тем более
что кончилось действительно трагически: бедная воспламененная девушка отравилась, говорят, фосфорными спичками; впрочем, я даже и теперь не знаю, верен
ли этот последний слух; по крайней мере его всеми силами постарались замять.
Да и вина
ли его в том,
что я влюбился в него и создал из него фантастический идеал?
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея. Для
чего? Зачем? Нравственно
ли это и не уродливо
ли ходить в дерюге и есть черный хлеб всю жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти вопросы потом, а теперь только о возможности достижения цели.
Ну есть
ли возможность представить себе,
что при беспрерывном упорстве, при беспрерывной зоркости взгляда и беспрерывном обдумывании и расчете, при беспредельной деятельности и беготне, вы не дойдете наконец до знания, как ежедневно нажить лишний двугривенный?
Опять-таки, я давно уже заметил в себе черту, чуть не с детства,
что слишком часто обвиняю, слишком наклонен к обвинению других; но за этой наклонностью весьма часто немедленно следовала другая мысль, слишком уже для меня тяжелая: «Не я
ли сам виноват вместо них?» И как часто я обвинял себя напрасно!
Между тем, казалось бы, обратно: человек настолько справедливый и великодушный,
что воздает другому, даже в ущерб себе, такой человек чуть
ли не выше, по собственному достоинству, всякого.
Могущество! Я убежден,
что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали,
что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть
ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу,
что я прощения не прошу.
Громы в руках Юпитера, и
что ж: он спокоен; часто
ли слышно,
что он загремит?
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь еще как роман, и я, может быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом; знаю тоже,
что этих строк, может быть, никто не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил
ли бы он,
что, может быть, я бы и не вынес ротшильдских миллионов?
Да, сознаюсь,
что отчасти торжество и бесталанности и средины, но вряд
ли бессилия.
Ну, поверят
ли,
что я не то
что плакал, а просто выл в этот вечер,
чего прежде никогда не позволял себе, и Марья Ивановна принуждена была утешать меня — и опять-таки совершенно без насмешки ни с ее, ни с его стороны.
— Но теперь довольно, — обратился он к матушке, которая так вся и сияла (когда он обратился ко мне, она вся вздрогнула), — по крайней мере хоть первое время чтоб я не видал рукоделий, для меня прошу. Ты, Аркадий, как юноша нашего времени, наверно, немножко социалист; ну, так поверишь
ли, друг мой,
что наиболее любящих праздность — это из трудящегося вечно народа!
Трогательна тут именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы, да вряд
ли чему и в состоянии учить.
— Смотри ты! — погрозила она мне пальцем, но так серьезно,
что это вовсе не могло уже относиться к моей глупой шутке, а было предостережением в чем-то другом: «Не вздумал
ли уж начинать?»
— Мама, а не помните
ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были
ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится,
что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Тем и кончилось,
что свезли меня в пансион, к Тушару, в вас влюбленного и невинного, Андрей Петрович, и пусть, кажется, глупейший случай, то есть вся-то встреча наша, а, верите
ли, я ведь к вам потом, через полгода, от Тушара бежать хотел!
— Мать рассказывает,
что не знала, брать
ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не был и… вообразить не могу,
что здесь можно жить.
Безо всякого сомнения, нам вешаться друг другу на шею совсем ни к
чему, но можно расстаться, так сказать, взаимно уважая друг друга, не правда
ли, а?
— Татьяна Павловна сказала сейчас все,
что мне надо было узнать и
чего я никак не мог понять до нее: это то,
что не отдали же вы меня в сапожники, следственно, я еще должен быть благодарен. Понять не могу, отчего я неблагодарен, даже и теперь, даже когда меня вразумили. Уж не ваша
ли кровь гордая говорит, Андрей Петрович?
— Ну, мог
ли я ожидать,
что встречу славянофила? — рассмеялся Версилов.
— Знаете
что, — сказал я, — вы говорите,
что пришли, главное, с тем, чтобы мать подумала,
что мы помирились. Времени прошло довольно, чтоб ей подумать; не угодно
ли вам оставить меня одного?
— То есть ты подозреваешь,
что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не думаешь
ли ты,
что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
— И даже «Версилов». Кстати, я очень сожалею,
что не мог передать тебе этого имени, ибо в сущности только в этом и состоит вся вина моя, если уж есть вина, не правда
ли? Но, опять-таки, не мог же я жениться на замужней, сам рассуди.
— Давеча я проговорился мельком,
что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль,
что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда
ли?
— Однако вижу,
что ты чрезвычайно далеко уйдешь по новой своей дороге. Уж не это
ли «твоя идея»? Продолжай, мой друг, ты имеешь несомненные способности по сыскной части. Дан талант, так надо усовершенствовать.
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно, может быть, и от внезапной догадки,
что он пришел ко мне, надеясь узнать: не осталось
ли у Марьи Ивановны еще писем Андроникова?
Что он должен был искать этих писем и ищет их — это я знал. Но кто знает, может быть тогда, именно в ту минуту, я ужасно ошибся! И кто знает, может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навел его впоследствии на мысль о Марье Ивановне и о возможности у ней писем?
Но мимоходом, однако, замечу,
что считаю петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, — чуть
ли не самым фантастическим в мире.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А
что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет
ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому
что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Должно быть, я попал в такой молчальный день, потому
что она даже на вопрос мой: «Дома
ли барыня?» — который я положительно помню,
что задал ей, — не ответила и молча прошла в свою кухню.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас у него была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге, у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех знаете, нельзя
ли узнать хоть в бумагах его, потому
что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки попадут? Я вашего совета прибежала спросить.
Не то чтоб он меня так уж очень мучил, но все-таки я был потрясен до основания; и даже до того,
что обыкновенное человеческое чувство некоторого удовольствия при чужом несчастии, то есть когда кто сломает ногу, потеряет честь, лишится любимого существа и проч., даже обыкновенное это чувство подлого удовлетворения бесследно уступило во мне другому, чрезвычайно цельному ощущению, именно горю, сожалению о Крафте, то есть сожалению
ли, не знаю, но какому-то весьма сильному и доброму чувству.
Я не знаю, жена
ли вы ему, но знайте,
что этот господин вырезает газетные объявления, где на последние деньги публикуются гувернантки и учительницы, и ходит по этим несчастным, отыскивая бесчестной поживы и втягивая их в беду деньгами.
— Я не знаю, известен
ли этот факт… и так
ли это, — пробормотал я, — но я удивляюсь,
что вы считаете это все так естественным, а между тем давно
ли Крафт говорил, волновался, сидел между нами? Неужто вам хоть не жаль его?
Я пристал к нему, и вот
что узнал, к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие
ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «
чему, кажется, тот был рад».
— Правда
ли,
что он прежде из полка был выгнан? — справился я.
— Я не знаю, выгнан
ли, но он оставил полк в самом деле по неприятностям. Вам известно,
что он прошлого года осенью, именно будучи в отставке, месяца два или три прожил в Луге?
«Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому
что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так
что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос: не могу
ли я сейчас быть вам
чем полезным?
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а
что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему,
что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда
ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
— Ба! какой у вас бодрый вид. Скажите, вы не знали ничего о некотором письме, сохранявшемся у Крафта и доставшемся вчера Версилову, именно нечто по поводу выигранного им наследства? В письме этом завещатель разъясняет волю свою в смысле, обратном вчерашнему решению суда. Письмо еще давно писано. Одним словом, я не знаю,
что именно в точности, но не знаете
ли чего-нибудь вы?
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд
ли лучше,
что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
— Не знаю; не берусь решать, верны
ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно одно:
что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю,
что вам теперь танцевать хочется.
Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!