Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего не знает,
будет пошло; даже, я
думаю, и тон этот пошл: дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
Прибавлю, что это и решило с первого дня, что я не грубил ему; даже рад
был, если приводилось его иногда развеселить или развлечь; не
думаю, чтоб признание это могло положить тень на мое достоинство.
Я
был так смущен только что происшедшим, что, при входе их, даже не встал, хотя князь встал им навстречу; а потом
подумал, что уж стыдно вставать, и остался на месте.
— Так вы не знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не знал, что Катерина Николаевна сегодня
будет. Мы к ней и ехали, мы
думали, она уже с утренним поездом и давно дома. Сейчас только съехались у крыльца: она прямо с дороги и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да вот и она!
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, — не
думайте, что с моей, потому что я, может
быть, в тысячу раз больше люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но чистый ли это человек? Послушайте, что вы
думаете о его католичестве? Впрочем, я забыл, что вы, может
быть, не знаете…
— Тут причина ясная: они выбирают Бога, чтоб не преклоняться перед людьми, — разумеется, сами не ведая, как это в них делается: преклониться пред Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую веру. Из этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Про господина Версилова я
думаю, что в нем
есть и чрезвычайно искренние черты характера. И вообще он меня заинтересовал.
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится,
думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге,
была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может
быть, не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись у ней.
Оно доказывало лишь то,
думал я тогда, что я не в силах устоять даже и пред глупейшими приманками, тогда как сам же сказал сейчас Крафту, что у меня
есть «свое место»,
есть свое дело и что если б у меня
было три жизни, то и тогда бы мне
было их мало.
Говоря это, я вовсе не
думаю равнять себя с Колумбом, и если кто выведет это, тому
будет стыдно и больше ничего.
С двенадцати лет, я
думаю, то
есть почти с зарождения правильного сознания, я стал не любить людей.
«Но, —
подумал я, — если я
буду так сбиваться в сторону, то недалеко уеду».
Однажды, для этого только раза, схожу к Васину,
думал я про себя, а там — там исчезну для всех надолго, на несколько месяцев, а для Васина даже особенно исчезну; только с матерью и с сестрой, может,
буду видеться изредка.
— Я сейчас внизу немного расчувствовался, и мне очень стало стыдно, взойдя сюда, при мысли, что вы
подумаете, что я ломался. Это правда, что в иных случаях хоть и искренно чувствуешь, но иногда представляешься; внизу же, теперь, клянусь, все
было натурально.
— Ты
думаешь? — ответил он кротко, — ты очень мнителен; впрочем, если я и засмеюсь, то не над тобой, или, по крайней мере, не над тобой одним,
будь покоен.
— То
есть ты подозреваешь, что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не
думаешь ли ты, что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
Читатель, конечно,
подумает, что я
был в ужаснейшем расположении, выйдя от Ефима, и, однако, ошибется.
Но, разглядев две наши отворенные двери, проворно притворила свою, оставив щелку и из нее прислушиваясь на лестницу до тех пор, пока не замолкли совсем шаги убежавшей вниз Оли. Я вернулся к моему окну. Все затихло. Случай пустой, а может
быть, и смешной, и я перестал об нем
думать.
— Гм, да-с. Нет-с, позвольте; вы покупаете в лавке вещь, в другой лавке рядом другой покупатель покупает другую вещь, какую бы вы
думали? Деньги-с, у купца, который именуется ростовщиком-с… потому что деньги
есть тоже вещь, а ростовщик
есть тоже купец… Вы следите?
Но очень много
думать об этом
было некогда: у меня в голове сидел Крафт.
—
Подумай, спроси себя и увидишь, что и ты
был причиною.
Я стал
было убеждать, что это-то в данном случае и драгоценно, но бросил и стал приставать, чтоб он что-нибудь припомнил, и он припомнил несколько строк, примерно за час до выстрела, о том, «что его знобит»; «что он, чтобы согреться,
думал было выпить рюмку, но мысль, что от этого, пожалуй, сильнее кровоизлияние, остановила его».
— То
есть вы, собственно, про озноб или про кровоизлияние? Между тем факт известен, что очень многие из тех, которые в силах
думать о своей предстоящей смерти, самовольной или нет, весьма часто наклонны заботиться о благообразии вида, в каком останется их труп. В этом смысле и Крафт побоялся излишнего кровоизлияния.
Ну, рада и я, а только как-то на сердце у меня захолохнуло: что-то,
думаю,
будет, а расспрашивать ее не смею.
И никого-то у нас здесь знакомых таких, пойти совсем не к кому: „Что с нами
будет? —
думаю“.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме
быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо
есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что,
думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
Смотрю я на нее в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не
буду,
думаю, противоречить ей ни в одном слове.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно, вы сами
думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
«Если он ни капли не смеется надо мной, то, без сомнения, он ужасно прямодушен; но если б он надо мной смеялся, то… может
быть, казался бы мне тогда умнее…» — странно как-то
подумал я.
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может
быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и
думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Я очень много об нем
думаю; но знаешь, мы теперь об нем не
будем говорить. Об нем сегодня не надо; ведь так?
Я видел, с каким мучением и с каким потерянным взглядом обернулся
было князь на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд как ни в чем не бывало и, нисколько не
думая стушевываться, развязно сел на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости.
«Но что ж из того, —
думал я, — ведь не для этого одного она меня у себя принимает»; одним словом, я даже
был рад, что мог
быть ей полезным и… и когда я сидел с ней, мне всегда казалось про себя, что это сестра моя сидит подле меня, хоть, однако, про наше родство мы еще ни разу с ней не говорили, ни словом, ни даже намеком, как будто его и не
было вовсе.
Теперь я боюсь и рассказывать. Все это
было давно; но все это и теперь для меня как мираж. Как могла бы такая женщина назначить свидание такому гнусному тогдашнему мальчишке, каким
был я? — вот что
было с первого взгляда! Когда я, оставив Лизу, помчался и у меня застучало сердце, я прямо
подумал, что я сошел с ума: идея о назначенном свидании показалась мне вдруг такою яркою нелепостью, что не
было возможности верить. И что же, я совсем не сомневался; даже так: чем ярче казалась нелепость, тем пуще я верил.
Я взбежал на лестницу и — на лестнице, перед дверью, весь мой страх пропал. «Ну пускай, —
думал я, — поскорей бы только!» Кухарка отворила и с гнусной своей флегмой прогнусила, что Татьяны Павловны нет. «А нет ли другого кого, не ждет ли кто Татьяну Павловну?» — хотел
было я спросить, но не спросил: «лучше сам увижу», и, пробормотав кухарке, что я подожду, сбросил шубу и отворил дверь…
Я подозревал коварство, грубое кокетство и
был несчастен… потому что не мог с вами соединить эту мысль… в последние дни я
думал день и ночь; и вдруг все становится ясно как день!
Я пустился домой; в моей душе
был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» —
подумал я, став на крыльцо.
Она схватила мою руку, я
думал было, что целовать, но она приложила ее к глазам, и горячие слезы струей полились на нее.
То
есть это другие ходят, а я сзади нарочно иду да и
думаю: не она ли, вот-вот,
думаю, это Оля моя и
есть?
Проходила сейчас мимо вас,
подумала: «Дай зайду к нему; он всех добрее и тогда
был при том».
Было ровно двенадцать часов; я прошел в следующую комнату,
подумал, сообразил о новом плане и, воротясь, разменял у банка мои кредитки на полуимпериалы.
Главное, я тогда еще не знал наверно, что Афердов — вор; я тогда еще и фамилию его не знал, так что в ту минуту действительно мог
подумать, что я ошибся и что эти три сторублевые не
были в числе тех, которые мне сейчас отсчитали.
— Нет-с, я сам хочу заплатить, и вы должны знать почему. Я знаю, что в этой пачке радужных — тысяча рублей, вот! — И я стал
было дрожащими руками считать, но бросил. — Все равно, я знаю, что тысяча. Ну, так вот, эту тысячу я беру себе, а все остальное, вот эти кучи, возьмите за долг, за часть долга: тут, я
думаю, до двух тысяч или, пожалуй, больше!
— А вам надо? В таком случае… я хотел
было… я
думал было, что вы не захотите… но, если надо — то вот…
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели ты не
подумала, Лиза, что это — маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль мамы теперь: «Это — потому, что я тоже
была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
— Я так и
думала, что все так и
будет, когда шла сюда, и тебе непременно понадобится, чтоб я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь. Я только из гордости сейчас молчала, не говорила, а вас и маму мне гораздо больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
— Я так и
думал, что ты сюда придешь, — странно улыбнувшись и странно посмотрев на меня, сказал он. Улыбка его
была недобрая, и такой я уже давно не видал на его лице.
Затем он немедленно подал
было в отставку, но, как вы
думаете, что вышло?
Что, неужели вы
думаете, что во все это время, с самой Луги может
быть, я не питал высокого идеала жизни?
— Вы
думаете? — остановился он передо мной, — нет, вы еще не знаете моей природы! Или… или я тут, сам не знаю чего-нибудь: потому что тут, должно
быть, не одна природа. Я вас искренно люблю, Аркадий Макарович, и, кроме того, я глубоко виноват перед вами за все эти два месяца, а потому я хочу, чтобы вы, как брат Лизы, все это узнали: я ездил к Анне Андреевне с тем, чтоб сделать ей предложение, а не отказываться.