Неточные совпадения
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь; только разве когда шла, то не
думала о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают, что гибель, а лезут.
— Коли слушали, так, конечно, знаете, потому что вы — вы! Как вы
о нем
думаете? Простите за скорый вопрос, но мне нужно. Именно как вы бы
думали, собственно ваше мнение необходимо.
Я обыкновенно входил молча и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого раза, и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте, мама», чего никогда прежде не делывал, хотя как-то все-таки, от стыдливости, не мог и в этот раз заставить себя посмотреть на нее, и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но
о том не
думал.
Через полчаса, когда Тушар вышел из классной, я стал переглядываться с товарищами и пересмеиваться; конечно, они надо мною смеялись, но я
о том не догадывался и
думал, что мы смеемся оттого, что нам весело.
— То есть ты подозреваешь, что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не
думаешь ли ты, что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду?
О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
Я желаю заключить
о его основательности: как вы
думаете, мог бы я обратиться за заключением к толпе англичан, с которыми шествую, единственно потому только, что не сумел заговорить с ними на водах?
Не
думая ни
о чем, не рассуждая и не воображая, я шагнул, поднял портьеру и очутился перед ними обеими.
Я
думал о матери и что так и не подошел к ней.
Я стал было убеждать, что это-то в данном случае и драгоценно, но бросил и стал приставать, чтоб он что-нибудь припомнил, и он припомнил несколько строк, примерно за час до выстрела,
о том, «что его знобит»; «что он, чтобы согреться,
думал было выпить рюмку, но мысль, что от этого, пожалуй, сильнее кровоизлияние, остановила его».
«Да, я слишком много сказал, —
думал я, — и, пожалуй, они
о чем-нибудь догадаются… беда!
Я в чем-то упрекал себя и старался
думать о другом.
Но все-таки нельзя же не
подумать и
о мере, потому что тебе теперь именно хочется звонкой жизни, что-нибудь зажечь, что-нибудь раздробить, стать выше всей России, пронестись громовою тучей и оставить всех в страхе и в восхищении, а самому скрыться в Северо-Американские Штаты.
Он произвел на меня такое грязное и смутное впечатление, что, выйдя, я даже старался не
думать и только отплевался. Идея
о том, что князь мог говорить с ним обо мне и об этих деньгах, уколола меня как булавкой. «Выиграю и отдам сегодня же», —
подумал я решительно.
Теперь я боюсь и рассказывать. Все это было давно; но все это и теперь для меня как мираж. Как могла бы такая женщина назначить свидание такому гнусному тогдашнему мальчишке, каким был я? — вот что было с первого взгляда! Когда я, оставив Лизу, помчался и у меня застучало сердце, я прямо
подумал, что я сошел с ума: идея
о назначенном свидании показалась мне вдруг такою яркою нелепостью, что не было возможности верить. И что же, я совсем не сомневался; даже так: чем ярче казалась нелепость, тем пуще я верил.
Я пустился домой; в моей душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг
о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» —
подумал я, став на крыльцо.
Так случилось и теперь: я мигом проврался; без всякого дурного чувства, а чисто из легкомыслия; заметив, что Лиза ужасно скучна, я вдруг брякнул, даже и не
подумав о том, что говорю...
Она
подумает, что что-нибудь
о документе, и примет.
Было ровно двенадцать часов; я прошел в следующую комнату,
подумал, сообразил
о новом плане и, воротясь, разменял у банка мои кредитки на полуимпериалы.
— Боже, как я виноват перед вами! — вскричал он с глубокою горестью. —
О, как гнусно я
думал об вас в моей мнительности… Простите меня, Аркадий Макарович!
О, мне теперь все ясно, и вся эта картина передо мной: он вполне вообразил, что я уже давно догадался
о его связи с тобой, но молчу или даже подымаю нос и похваляюсь «честью» — вот что он даже мог обо мне
подумать!
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он говорит
о пистолетах, но мать, мать? Неужели ты не
подумала, Лиза, что это — маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль мамы теперь: «Это — потому, что я тоже была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
Лиза, дети, работа,
о, как мы мечтали обо всем этом с нею, здесь мечтали, вот тут, в этих комнатах, и что же? я в то же время
думал об Ахмаковой, не любя этой особы вовсе, и
о возможности светского, богатого брака!
Я ни
о чем тогда не
думал, тем более что мне было совсем не надо фальшивых акций и что не я собирался их делать.
Но в быстром движении моем, когда я бросился, я вдруг сильно толкнул, совсем
о том не
думая, Бьоринга и, кажется, очень больно наступил ему на ногу.
— Но… я не то, совсем не то говорил!
О Боже, что она может обо мне теперь
подумать! Но ведь это сумасшедший? Ведь он сумасшедший… Я вчера его видел. Когда письмо было послано?
Я машинально прибрел к князю Сергею Петровичу, вовсе
о нем не
думая.
Замечу, что я ни одного мгновения не
думал в эти часы
о рулетке.
О Ламберте я молчу, но читатель, конечно, догадался, что я
о нем слишком
думал.
Даже самая эта заносчивость и как бы накидчивость ее на всех нас, эта беспрерывная подозрительность ее, что мы
думаем об нем иначе, — давала отчасти угадывать, что в тайниках ее сердца могло сложиться и другое суждение
о несчастном ее друге.
О, с Версиловым я, например, скорее бы заговорил
о зоологии или
о римских императорах, чем, например, об ней или об той, например, важнейшей строчке в письме его к ней, где он уведомлял ее, что «документ не сожжен, а жив и явится», — строчке,
о которой я немедленно начал про себя опять
думать, только что успел опомниться и прийти в рассудок после горячки.
— Спасибо, милый, ждал тебя: знал, что придешь! Ночкой-то
о тебе
думал.
Если б я не был так потрясен, то мне первым делом было бы ужасно любопытно проследить и за отношениями Версилова к этому старику,
о чем я уже вчера
думал.
Ведь
о прежних всех, полагаю, не то что сожалеть, а и
думать забыл?
— Теперь ты, может быть,
о сем и не
думаешь, потом, может,
подумаешь.
«Однако, —
подумал я тогда про себя, уже ложась спать, — выходит, что он дал Макару Ивановичу свое „дворянское слово“ обвенчаться с мамой в случае ее вдовства. Он об этом умолчал, когда рассказывал мне прежде
о Макаре Ивановиче».
По крайней мере он из-за своего волнения ни
о чем меня дорогой не расспрашивал. Мне стало даже оскорбительно, что он так уверен во мне и даже не подозревает во мне недоверчивости; мне казалось, что в нем глупая мысль, что он мне смеет по-прежнему приказывать. «И к тому же он ужасно необразован», —
подумал я, вступая в ресторан.
— Ламберт, ты — мерзавец, ты — проклятый! — вскричал я, вдруг как-то сообразив и затрепетав. — Я видел все это во сне, ты стоял и Анна Андреевна…
О, ты — проклятый! Неужели ты
думал, что я — такой подлец? Я ведь и видел потому во сне, что так и знал, что ты это скажешь. И наконец, все это не может быть так просто, чтоб ты мне про все это так прямо и просто говорил!
Я начал было плакать, не знаю с чего; не помню, как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно было
подумать, что я плакал
о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
«Пусть завтра последний день мой, —
думал бы каждый, смотря на заходящее солнце, — но все равно, я умру, но останутся все они, а после них дети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг за друга, заменила бы мысль
о загробной встрече.
Здесь приведу, забегая вперед, ее собственное суждение
о нем: она утверждала, что он и не мог
о ней
подумать иначе, «потому что идеалист, стукнувшись лбом об действительность, всегда, прежде других, наклонен предположить всякую мерзость».
Помню даже промелькнувшую тогда одну догадку: именно безобразие и бессмыслица той последней яростной вспышки его при известии
о Бьоринге и отсылка оскорбительного тогдашнего письма; именно эта крайность и могла служить как бы пророчеством и предтечей самой радикальной перемены в чувствах его и близкого возвращения его к здравому смыслу; это должно было быть почти как в болезни,
думал я, и он именно должен был прийти к противоположной точке — медицинский эпизод и больше ничего!
— Кабы умер — так и слава бы Богу! — бросила она мне с лестницы и ушла. Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в горячке и беспамятстве. «Вечная история! Какая вечная история?» — с вызовом
подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. «Они что-то
о нем теперь
думают дурное — так пусть же узнают все!» — пролетело в моей голове.
Затем… затем я, конечно, не мог, при маме, коснуться до главного пункта, то есть до встречи с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и
о нравственном «воскресении» его после письма; а это-то и было главным, так что все его вчерашние чувства, которыми я
думал так обрадовать маму, естественно, остались непонятными, хотя, конечно, не по моей вине, потому что я все, что можно было рассказать, рассказал прекрасно.
— Был, поклонился ему и помолился
о нем. Какой спокойный, благообразный лик у него, мама! Спасибо вам, мама, что не пожалели ему на гроб. Мне сначала это странно показалось, но тотчас же
подумал, что и сам то же бы сделал.
Я вышел в болезненном удивлении: как же это задавать такие вопросы — приду я или нет на отпевание в церковь? И, значит, если так обо мне — то что же они
о нем тогда
думают?
Но что мучило меня до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного мучения) — это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление — неотвязчивое, как ядовитая, осенняя муха,
о которой не
думаешь, но которая вертится около вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно происшествие,
о котором я еще никому на свете не сказывал. Вот в чем дело, ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
Конечно, было
о чем
подумать…
— Говорил уже? Так я и
думала! В таком случае я погибла; он
о сю пору уж плакал и просился домой.
Я сказал, что
о Катерине Николаевне он не говорит ни единого слова; но я даже
думаю, что, может быть, и совсем излечился.