Неточные совпадения
Я то есть тогда не сказался,
что это я самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина»,
говорит Залёжев, «
вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять».
— Благодарю
вас, генерал,
вы поступили со мной как чрезвычайно добрый человек, тем более
что я даже и не просил; я не из гордости это
говорю; я и действительно не знал, куда голову приклонить. Меня, правда, давеча позвал Рогожин.
— Почему?
Что тут странного? Отчего ему не рассказывать? Язык есть. Я хочу знать, как он умеет
говорить. Ну, о чем-нибудь. Расскажите, как
вам понравилась Швейцария, первое впечатление. Вот
вы увидите, вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.
— Да
что вы загадки-то
говорите? Ничего не понимаю! — перебила генеральша. — Как это взглянуть не умею? Есть глаза, и гляди. Не умеешь здесь взглянуть, так и за границей не выучишься. Лучше расскажите-ка, как
вы сами-то глядели, князь.
— Счастлив!
Вы умеете быть счастливым? — вскричала Аглая. — Так как же
вы говорите,
что не научились глядеть? Еще нас поучите.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и
говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое
вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то
что на копейки.
— Коли
говорите,
что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем же
вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста,
что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить.
Вам покажи смертную казнь и покажи
вам пальчик,
вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
— Видели? — вскричала Аглая. — Я бы должна была догадаться! Это венчает все дело. Если видели, как же
вы говорите,
что все время счастливо прожили? Ну, не правду ли я
вам сказала?
Я очень хорошо знаю,
что про свои чувства
говорить всем стыдно, а вот
вам я
говорю, и с
вами мне не стыдно.
Кроме того,
что вы очень хороши собой, на
вас смотришь и
говоришь: «У ней лицо, как у доброй сестры».
Вы ведь на меня не сердитесь,
что я это так
говорю?
И не подумайте,
что я с простоты так откровенно все это
говорил сейчас
вам про ваши лица; о нет, совсем нет!
—
Вы слышали давеча, как Иван Федорович
говорил,
что сегодня вечером все решится у Настасьи Филипповны,
вы это и передали! Лжете
вы! Откуда они могли узнать? Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме
вас? Разве старуха не намекала мне?
—
Вам лучше знать, кто передал, если
вам только кажется,
что вам намекали, я ни слова про это не
говорил.
— Я
говорю правду, — отвечал князь прежним, совершенно невозмутимым тоном, — и поверьте: мне очень жаль,
что это производит на
вас такое неприятное впечатление.
— Да за
что же, черт возьми!
Что вы там такое сделали?
Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так
что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли
вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о
чем вы именно там
говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли
вы чего, не упомните ли?
— Я
вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так
что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя
говорит,
вы сегодня из Швейцарии?
—
Вы знаете,
что мы уж целый месяц почти ни слова не
говорим. Птицын мне про все сказал, а портрет там у стола на полу уж валялся; я подняла.
— Князь, — обратилась к нему вдруг Нина Александровна, — я хотела
вас спросить (для того, собственно, и попросила
вас сюда), давно ли
вы знаете моего сына? Он
говорил, кажется,
что вы только сегодня откуда-то приехали?
— Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время.
Говорят, сегодня всё у
вас кончится?
Что же, кончится?
— Ардалион Александрович,
говорят,
что вы нуждаетесь в отдыхе! — вскрикнула Настасья Филипповна с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка, у которой отнимают игрушку.
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они
говорят,
что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве это можно? (Я им всем
говорю!) Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
— Повиниться-то?.. И с
чего я взял давеча,
что вы идиот!
Вы замечаете то,
чего другие никогда не заметят. С
вами поговорить бы можно, но… лучше не
говорить!
— Ну так знайте ж,
что я женюсь, и теперь уж непременно. Еще давеча колебался, а теперь уж нет! Не
говорите! Я знаю,
что вы хотите сказать…
— Да я удивляюсь,
что вы так искренно засмеялись. У
вас, право, еще детский смех есть. Давеча
вы вошли мириться и
говорите: «Хотите, я
вам руку поцелую», — это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще способны же
вы к таким словам и движениям. И вдруг
вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо и не может быть.
— То,
что вы не легкомысленно ли поступаете слишком, не осмотреться ли
вам прежде? Варвара Ардалионовна, может быть, и правду
говорит.
Вы мне
говорите,
что я человек не оригинальный.
— Это два шага, — законфузился Коля. — Он теперь там сидит за бутылкой. И
чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не
говорите потом про меня здесь нашим,
что я
вам записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко; да вот
что, пожалуйста, с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело с концом.
— Вот видите,
вы говорите, людей нет честных и сильных, и
что все только ростовщики; вот и явились сильные люди, ваша мать и Варя. Разве помогать здесь и при таких обстоятельствах не признак нравственной силы?
— Не просите прощения, — засмеялась Настасья Филипповна, — этим нарушится вся странность и оригинальность. А правду, стало быть, про
вас говорят,
что вы человек странный. Так
вы, стало быть, меня за совершенство почитаете, да?
— Но позвольте, господин Фердыщенко, разве возможно устроить из этого пети-жё? — продолжал, тревожась всё более и более, Тоцкий. — Уверяю
вас,
что такие вещи никогда не удаются;
вы же сами
говорите,
что это не удалось уже раз.
— Не понимаю
вас, Афанасий Иванович;
вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых,
что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну, вот и рассказала; не хорош разве? И почему
вы говорите,
что «не серьезно»? Разве это не серьезно?
Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном волоске висела;
чего серьезнее?
— Там бог знает
что, Настасья Филипповна, человек десять ввалились, и всё хмельные-с, сюда просятся,
говорят,
что Рогожин и
что вы сами знаете.
— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал в припадке рыцарского великодушия, — кому
вы говорите? Да я из преданности одной останусь теперь подле
вас, и если, например, есть какая опасность… К тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того хотел,
что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь… Да и не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
— Я
вам говорил,
что она и всегда к этому наклонна была, — лукаво отшепнулся Афанасий Иванович.
Вы господину Тоцкому семьдесят тысяч отдали и
говорите,
что всё,
что здесь есть, всё бросите, этого никто здесь не сделает.
— Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, — князь меня в обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь с вашею женой везде рядом сяду; как
вы думаете, выгодно такого мужа иметь? Полтора миллиона, да еще князь, да еще,
говорят, идиот в придачу,
чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал, Рогожин! Убирай свою пачку, я за князя замуж выхожу и сама богаче тебя!
— Настасья Филипповна, — сказал князь, тихо и как бы с состраданием, — я
вам давеча
говорил,
что за честь приму ваше согласие, и
что вы мне честь делаете, а не я
вам.
— Спасибо, князь, со мной так никто не
говорил до сих пор, — проговорила Настасья Филипповна, — меня всё торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей. Слышали, Афанасий Иваныч? Как
вам покажется всё,
что князь
говорил? Ведь почти
что неприлично… Рогожин! Ты погоди уходить-то. Да ты и не уйдешь, я вижу. Может, я еще с тобой отправлюсь. Ты куда везти-то хотел?
— Я
вам говорил,
что колоритная женщина, — пробормотал тоже отчасти побледневший Афанасий Иванович.
— Он поутру никогда много не пьет; если
вы к нему за каким-нибудь делом, то теперь и
говорите. Самое время. Разве к вечеру, когда воротится, так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из Священного писания читает, потому
что у нас матушка пять недель как умерла.
Коля мне про
вас говорил,
что умнее
вас и на свете еще до сих пор не встречал…
— Ну,
что же? — сказал князь, как бы очнувшись. — Ах да! Ведь
вы знаете сами, Лебедев, в
чем наше дело: я приехал по вашему же письму.
Говорите.
— И
вы тоже в Павловск? — спросил вдруг князь. — Да
что это, здесь все,
что ли, в Павловск? И у
вас,
вы говорите, там своя дача есть?
— По-братски и принимаю за шутку; пусть мы свояки: мне
что, — больше чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с.
Вы, князь, сейчас о секретах заговорили-с, будто бы, то есть, я приближаюсь, точно секрет сообщить желаю, а секрет, как нарочно, и есть: известная особа сейчас дала знать,
что желала бы очень с
вами секретное свидание иметь.
— Ваш секрет. Сами
вы запретили мне, сиятельнейший князь, при
вас говорить… — пробормотал Лебедев, и, насладившись тем,
что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: — Аглаи Ивановны боится.
— Послушайте, господин Лебедев, правду про
вас говорят,
что вы Апокалипсис толкуете? — спросила Аглая.
— Я на собственном вашем восклицании основываюсь! — прокричал Коля. — Месяц назад
вы Дон-Кихота перебирали и воскликнули эти слова,
что нет лучше «рыцаря бедного». Не знаю, про кого
вы тогда
говорили: про Дон-Кихота или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то
говорили, и разговор шел длинный…
— Господа, господа, позвольте же наконец, господа,
говорить, — в тоске и в волнении восклицал князь, — и сделайте одолжение, будемте
говорить так, чтобы понимать друг друга. Я ничего, господа, насчет статьи, пускай, только ведь это, господа, всё неправда,
что в статье напечатано; я потому
говорю,
что вы сами это знаете; даже стыдно. Так
что я решительно удивляюсь, если это из
вас кто-нибудь написал.
Потому-то мы и вошли сюда, не боясь,
что нас сбросят с крыльца (как
вы угрожали сейчас) за то только,
что мы не просим, а требуем, и за неприличие визита в такой поздний час (хотя мы пришли и не в поздний час, а
вы же нас в лакейской прождать заставили), потому-то,
говорю, и пришли, ничего не боясь,
что предположили в
вас именно человека с здравым смыслом, то есть с честью и совестью.