Неточные совпадения
Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдаленных моих родственников оставил
мне шесть тысяч рублей
по духовному завещанию,
я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу.
Главное же, как ни раскидывай, а все-таки выходит, что всегда
я первый во всем виноват выхожу и, что всего обиднее, без вины виноват и, так сказать,
по законам природы.
По крайней мере,
я всю жизнь смотрел как-то в сторону и никогда не мог смотреть людям прямо в глаза.)
Я ведь, наверно, ничего бы не сумел сделать из моего великодушия: ни простить, потому что обидчик, может, ударил
меня по законам природы, а законов природы нельзя прощать; ни забыть, потому что хоть и законы природы, а все-таки обидно.
Я тогда член самого первейшего клуба
по праву и занимаюсь только тем, что беспрерывно себя уважаю.
Но прежде чем
я вам назову эту выгоду,
я хочу себя компрометировать лично и потому дерзко объявляю, что все эти прекрасные системы, все эти теории разъяснения человечеству настоящих, нормальных его интересов, с тем чтоб оно, необходимо стремясь достигнуть этих интересов, стало бы тотчас же добрым и благородным, — покамест,
по моему мненью, одна логистика!
Конечно, никак нельзя гарантировать (это уж
я теперь говорю), что тогда не будет, например, ужасно скучно (потому что что ж и делать-то, когда все будет расчислено
по табличке), зато все будет чрезвычайно благоразумно.
Ведь
я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен, с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять
по своей глупой воле пожить!
Я согласен: человек есть животное,
по преимуществу созидающее, присужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать хотя куда бы то ни было.
По крайней мере человек всегда как-то боялся этого дважды два — четыре, а
я и теперь боюсь.
Я хоть и доложил вначале, что сознание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие, но
я знаю, что человек его любит и не променяет ни на какие удовлетворения.
Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что
по законам природы его и не полагается и что
я выдумал его только вследствие моей собственной глупости, вследствие некоторых старинных, нерациональных привычек нашего поколения.
Извольте смеяться;
я все насмешки приму и все-таки не скажу, что
я сыт, когда
я есть хочу; все-таки знаю, что
я не успокоюсь на компромиссе, на беспрерывном периодическом нуле, потому только, что он существует
по законам природы и существует действительно.
Я не приму за венец желаний моих — капитальный дом, с квартирами для бедных жильцов
по контракту на тысячу лет и на всякий случай с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске.
Не смотрите на то, что
я давеча сам хрустальное здание отверг, единственно
по той причине, что его нельзя будет языком подразнить.
По крайней мере,
я настолько твердости в себе не имею, да и нужным не считаю иметь.
По крайней мере,
я сам только недавно решился припомнить иные мои прежние приключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким-то беспокойством.
Таких воспоминаний у
меня сотни; но
по временам из сотни выдается одно какое-нибудь и давит.
Наконец:
мне скучно, а
я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс
по крайней мере.
Нынче идет снег, почти мокрый, желтый, мутный. Вчера шел тоже, на днях тоже шел.
Мне кажется,
я по поводу мокрого снега и припомнил тот анекдот, который не хочет теперь от
меня отвязаться. Итак, пусть это будет повесть
по поводу мокрого снега.
Я, например, искренно презирал свою служебную деятельность и не плевался только
по необходимости, потому что сам там сидел и деньги за то получал.
Развратничал
я уединенно,
по ночам, потаенно, боязливо, грязно, со стыдом, не оставлявшим
меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим в такие минуты до проклятия.
Я уж и тогда носил в душе моей подполье. Боялся
я ужасно, чтоб
меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали. Ходил же
я по разным весьма темным местам.
Я стоял у биллиарда и
по неведению заслонял дорогу, а тому надо было пройти; он взял
меня за плечи и молча, — не предуведомив и не объяснившись, — переставил
меня с того места, где
я стоял, на другое, а сам прошел, как будто и не заметив.
Я бы даже побои простил, но никак не мог простить того, что он
меня переставил и так окончательно не заметил.
Но однажды кто-то окликнул его
по фамилии на улице, когда
я издали шел за ним, точно привязанный к нему, и вот
я фамилию узнал.
Я обличил, даже поклеветал; фамилию
я так подделал сначала, что можно было тотчас узнать, но потом,
по зрелом рассуждении, изменил и отослал в «Отечественные записки».
Мороз
по коже пробирает, как вспомню, что бы могло выйти, если б
я послал.
Иногда
по праздникам
я хаживал в четвертом часу на Невский и гулял
по солнечной стороне.
Для этого
я стал ходить
по Гостиному двору и, после нескольких попыток, нацелился на один дешевый немецкий бобрик.
По основательном рассуждении
я решился продать мой енотовый воротник.
Мечтал
я ужасно, мечтал
по три месяца сряду, забившись в свой угол, и уж поверьте, что в эти мгновения
я не похож был на того господина, который, в смятении куриного сердца, пришивал к воротнику своей шинели немецкий бобрик.
Я имел терпение высиживать подле этих людей дураком часа
по четыре и их слушать, сам не смея и не умея ни об чем с ними заговорить.
Я тупел,
по нескольку раз принимался потеть, надо
мной носился паралич; но это было хорошо и полезно.
Я тогда одолел, но Зверков, хоть и глуп был, но был весел и дерзок, а потому отсмеялся, и даже так, что
я,
по правде, не совсем и одолел: смех остался на его стороне.
По выпуске он было сделал ко
мне шаг;
я не очень противился, потому что
мне это польстило; но мы скоро и естественно разошлись.
— Как же двадцать один? — сказал
я в некотором волнении, даже, по-видимому, обидевшись. — Если считать со
мной, так будет не двадцать один, а двадцать восемь рублей.
— О нет! — встрепенулся он вдруг. — То есть,
по правде, — да. Видите ли,
мне еще бы надо зайти… Тут недалеко… — прибавил он каким-то извиняющимся голосом и отчасти стыдясь.
— Ведь дернуло же, дернуло же выскочить! — скрежетал
я зубами, шагая
по улице, — и этакому подлецу, поросенку, Зверкову! Разумеется, не надо ехать; разумеется, наплевать; что
я, связан, что ли? Завтра же уведомлю Симонова
по городской почте…
Не выдать же было невозможно, судя
по характеру Аполлона. Но об этой каналье, об этой язве моей,
я когда-нибудь после поговорю.
Дико и насмешливо смотрели они на это, но нравственно подчинялись, тем более что даже учителя обращали на
меня внимание
по этому поводу.
Первым делом моим
по выходе из школы было оставить ту специальную службу, к которой
я предназначался, чтобы все нити порвать, проклясть прошлое и прахом его посыпать…
Я, впрочем, отправился в должность по-обыкновенному, но улизнул домой двумя часами раньше, чтоб приготовиться.
Наконец на моих дрянных стенных часишках прошипело пять.
Я схватил шапку и, стараясь не взглянуть на Аполлона, — который еще с утра все ждал от
меня выдачи жалованья, но
по гордости своей не хотел заговорить первый, — скользнул мимо него из дверей и на лихаче, которого нарочно нанял за последний полтинник, подкатил барином к Hôtel de Paris.
Все сели; сел и
я. Стол был круглый.
По левую руку от
меня пришелся Трудолюбов,
по правую Симонов. Зверков сел напротив; Ферфичкин подле него, между ним и Трудолюбовым.
Я презрительно улыбался и ходил
по другую сторону комнаты, прямо против дивана, вдоль стены, от стола до печки и обратно.
Я имел терпенье проходить так, прямо перед ними, с восьми до одиннадцати часов, все
по одному и тому же месту, от стола до печки и от печки обратно к столу.
Я так выделанно и гадко фыркнул, что они все разом прервали разговор и молча наблюдали минуты две, серьезно, не смеясь, как
я хожу
по стенке, от стола до печки, и как
я не обращаю на них никакого внимания.
Меня больно резнуло
по сердцу.
Все же
я первый дал пощечину: моя инициатива; а
по законам чести — это всё; он уже заклеймен и никакими побоями уж не смоет с себя пощечины, кроме как дуэлью.
Я выскочил почти без памяти, взбежал
по ступенькам и начал стучать в дверь руками и ногами.
Не обращая ни на что внимания,
я шагал
по комнате и, кажется, говорил сам с собой.
Неточные совпадения
Но
я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за
мной. // Как часто ласковая муза //
Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто
по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со
мной скакала на коне! // Как часто
по брегам Тавриды // Она
меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу миров.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; //
По гордой лире Альбиона // Он
мне знаком, он
мне родной. // Ночей Италии златой //
Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от
меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И,
по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или
по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! //
Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А где, бишь, мой рассказ несвязный? // В Одессе пыльной,
я сказал. //
Я б мог сказать: в Одессе грязной — // И тут бы, право, не солгал. // В году недель пять-шесть Одесса, //
По воле бурного Зевеса, // Потоплена, запружена, // В густой грязи погружена. // Все домы на аршин загрязнут, // Лишь на ходулях пешеход //
По улице дерзает вброд; // Кареты, люди тонут, вязнут, // И в дрожках вол, рога склоня, // Сменяет хилого коня.