Неточные совпадения
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя
я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его
своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему
я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
Петр Александрович Миусов, о котором
я говорил уже выше, дальний родственник Федора Павловича по его первой жене, случился тогда опять у нас, в
своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, в котором уже совсем поселился.
Ну что ж, пожалуй, у тебя же есть
свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а
я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу за тебя что там следует, если спросят.
Я там был, и, знаешь, интересно, в
своем роде разумеется, в смысле разнообразия.
— В чужой монастырь со
своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же
я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
Непременно-то
я своею же любезностью себе наврежу!
— Простите
меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что
я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что
я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять
свои обязанности…
Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с
своего места на
свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. — Будьте спокойны, прошу вас.
Я особенно прошу вас быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на
свой диванчик.
И не глядела бы
я теперь на
свой дом и на
свое добро, и не видала б
я ничего вовсе!
«Знаю
я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет
своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате
своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то
своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Только и говорит
мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка
своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И это, — говорит Степанида Ильинишна, — как есть верно, многократно испытано». Да только
я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?
—
Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену… — не договорила она от волнения. — О,
я понимаю, что вас любит народ,
я сама люблю народ,
я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в
своем величии русский народ!
Придравшись к случаю,
я, из чрезвычайного любопытства, разговорился с ним; а так как принят был не по знакомству, а как подчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом, то, видя, с
своей стороны, как
я принят у его начальника, он удостоил
меня некоторою откровенностию, — ну, разумеется, в известной степени, то есть скорее был вежлив, чем откровенен, именно как французы умеют быть вежливыми, тем более что видел во
мне иностранца.
— Недостойная комедия, которую
я предчувствовал, еще идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный отец, — обратился он к старцу, —
я человек необразованный и даже не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего — это уж его расчет. У него всегда
свой расчет. Но, кажется,
я теперь знаю для чего…
— Обвиняют
меня все, все они! — кричал в
свою очередь Федор Павлович, — вот и Петр Александрович обвиняет.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь:
я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на
меня, чтобы по этим векселям
меня засадить, если
я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Засадить же вы
меня хотите только потому, что
меня к ней же ревнуете, потому что сами вы приступать начали к этой женщине со
своею любовью, и
мне это опять-таки все известно, и опять-таки она смеялась, — слышите, — смеясь над вами, пересказывала.
— Дмитрий Федорович! — завопил вдруг каким-то не
своим голосом Федор Павлович, — если бы только вы не мой сын, то
я в ту же минуту вызвал бы вас на дуэль… на пистолетах, на расстоянии трех шагов… через платок! через платок! — кончил он, топая обеими ногами.
—
Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за тобой, Иван Федорович,
я в
свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Чего же ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают
своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и молим о нем. Оставь же
меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около братьев будь. Да не около одного, а около обоих.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал
свое подлое сладострастие. Ведь
я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Ведь
я наверно знаю, что Митенька сам и вслух, на прошлой неделе еще, кричал в трактире пьяный, с цыганками, что недостоин невесты
своей Катеньки, а брат Иван — так вот тот достоин.
—
Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и
я слышал это
своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не
мне говорил, а
я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
— Если
я ее посещаю, то на то могу иметь
свои причины, ну и довольно с тебя.
А потому, сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, не могши преодолеть его, просил нас,
меня и сына
своего, Ивана Федоровича, заявить пред вами все
свое искреннее сожаление, сокрушение и покаяние…
«За что вы такого-то так ненавидите?» И он ответил тогда, в припадке
своего шутовского бесстыдства: «А вот за что: он, правда,
мне ничего не сделал, но зато
я сделал ему одну бессовестнейшую пакость, и только что сделал, тотчас же за то и возненавидел его».
Я при первом же случае напишу в синод, а сына
своего Алексея домой возьму…
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а
я пойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за
мною следовать! Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко
мне в город. У
меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай
своего счастия!
Я уже упоминал в начале моего рассказа, как Григорий ненавидел Аделаиду Ивановну, первую супругу Федора Павловича и мать первого сына его, Дмитрия Федоровича, и как, наоборот, защищал вторую его супругу, кликушу, Софью Ивановну, против самого
своего господина и против всех, кому бы пришло на ум молвить о ней худое или легкомысленное слово.
Он расписался,
я эту подпись в книге потом видел, — встал, сказал, что одеваться в мундир идет, прибежал в
свою спальню, взял двухствольное охотничье
свое ружье, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ноги сапог, ружье упер в грудь, а ногой стал курок искать.
Красива была она тем в ту минуту, что она благородная, а
я подлец, что она в величии
своего великодушия и жертвы
своей за отца, а
я клоп.
— Она
свою добродетель любит, а не
меня, — невольно, но почти злобно вырвалось вдруг у Дмитрия Федоровича. Он засмеялся, но через секунду глаза его сверкнули, он весь покраснел и с силой ударил кулаком по столу.
Я Ивану в этом смысле ничего и никогда не говорил, Иван, разумеется,
мне тоже об этом никогда ни полслова, ни малейшего намека; но судьба свершится, и достойный станет на место, а недостойный скроется в переулок навеки — в грязный
свой переулок, в возлюбленный и свойственный ему переулок, и там, в грязи и вони, погибнет добровольно и с наслаждением.
—
Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг
мне станет
своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу
я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь…
— А
я насчет того-с, — заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, — что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с, то никакого опять-таки, по-моему, не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени и от собственного крещения
своего, чтобы спасти тем самым
свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие.
— Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич, — спокойно и сдержанно отразил Смердяков, — а лучше рассудите сами, что раз
я попал к мучителям рода христианского в плен и требуют они от
меня имя Божие проклясть и от святого крещения
своего отказаться, то
я вполне уполномочен в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет.
Ты
мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры
своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
Ведь коли бы
я тогда веровал в самую во истину, как веровать надлежит, то тогда действительно было бы грешно, если бы муки за
свою веру не принял и в поганую Магометову веру перешел.
А, стало быть, чем
я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут
своей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере
свою сберегу?
— Ну так, значит, и
я русский человек, и у
меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на
своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть Бог или нет? Только серьезно!
Мне надо теперь серьезно.
«Наафонил
я, говорит, на
своем веку немало».
— Иван, Иван! скорей ему воды. Это как она, точь-в-точь как она, как тогда его мать! Вспрысни его изо рта водой,
я так с той делал. Это он за мать
свою, за мать
свою… — бормотал он Ивану.
— Нет, нет, нет,
я тебе верю, а вот что: сходи ты к Грушеньке сам аль повидай ее как; расспроси ты ее скорей, как можно скорей, угадай ты сам
своим глазом: к кому она хочет, ко
мне аль к нему? Ась? Что? Можешь аль не можешь?
Пусть он забудет
меня как
свою невесту!
И вот он боится предо
мной за честь
свою!
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, —
я захотела узнать ее, увидать ее,
я хотела идти к ней, но она по первому желанию моему пришла сама.
Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так сердце предчувствовало…
Меня упрашивали оставить этот шаг, но
я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила
мне, все
свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
— Ну уж и продажная. Сами вы девицей к кавалерам за деньгами в сумерки хаживали,
свою красоту продавать приносили, ведь
я же знаю.
Ты
своею дорогой, а
я своею.
— То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от
своего хлеба, стало быть, черту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего. Надменное и поганое сие есть рассуждение их.
Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить, было бы вам это известно, а потому
мне каждая копейка нужна, и чем дольше буду жить, тем она будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла в угол, держа руки по карманам
своего широкого, засаленного, из желтой летней коломянки, пальто.