Неточные совпадения
Дело в
том, что это, пожалуй,
и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся.
Но странность
и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к
тому, чтоб объединить частности
и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бестолочи.
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом
и ответите: «Не так» или «не всегда так»,
то я, пожалуй,
и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность
и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй,
и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Я бы, впрочем, не пускался в эти весьма нелюбопытные
и смутные объяснения
и начал бы просто-запросто без предисловия: понравится — так
и так прочтут; но беда в
том, что жизнеописание-то у меня одно, а романов два.
Но таким образом еще усложняется первоначальное мое затруднение: если уж я,
то есть сам биограф, нахожу, что
и одного-то романа, может быть, было бы для такого скромного
и неопределенного героя излишне,
то каково же являться с двумя
и чем объяснить такую с моей стороны заносчивость?
Разумеется, прозорливый читатель уже давно угадал, что я с самого начала к
тому клонил,
и только досадовал на меня, зачем я даром трачу бесплодные слова
и драгоценное время.
Конечно, никто ничем не связан; можно бросить книгу
и с двух страниц первого рассказа, с
тем чтоб
и не раскрывать более.
Я совершенно согласен, что оно лишнее, но так как оно уже написано,
то пусть
и останется.
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь
то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного
и развратного, но вместе с
тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки,
и только, кажется, одни эти.
И в
то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал быть одним из бестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая
и, сверх
того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже
и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же,
тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия
и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую
и быструю реку
и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за
того, чтобы походить на шекспировскую Офелию,
и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный
и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег,
то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Подобно
тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой был без сомнения отголоском чужих веяний
и тоже пленной мысли раздражением.
Ей, может быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства
и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших
и насмешливейших людей
той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут,
и больше ничего.
Пикантное состояло еще
и в
том, что дело обошлось увозом, а это очень прельстило Аделаиду Ивановну.
Федор же Павлович на все подобные пассажи был даже
и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен, ибо страстно желал устроить свою карьеру хотя чем бы
то ни было; примазаться же к хорошей родне
и взять приданое было очень заманчиво.
Несмотря на
то, что семейство даже довольно скоро примирилось с событием
и выделило беглянке приданое, между супругами началась самая беспорядочная жизнь
и вечные сцены.
Рассказывали, что молодая супруга выказала при
том несравненно более благородства
и возвышенности, нежели Федор Павлович, который, как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки, до двадцати пяти тысяч, только что она их получила, так что тысячки эти с
тех пор решительно как бы канули для нее в воду.
Деревеньку же
и довольно хороший городской дом, которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время
и изо всех сил старался перевести на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта
и наверно бы добился
того из одного, так сказать, презрения
и отвращения к себе, которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыдными вымогательствами
и вымаливаниями, из одной ее душевной усталости, только чтоб отвязался.
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице
и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок,
и до
того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
С ним как с отцом именно случилось
то, что должно было случиться,
то есть он вовсе
и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной, не по злобе к нему или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно.
Пока он докучал всем своими слезами
и жалобами, а дом свой обратил в развратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий,
и не позаботься он тогда о нем,
то, может быть, на ребенке некому было бы переменить рубашонку.
Деда его,
то есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не было в живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишком расхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Мите пробыть у слуги Григория
и проживать у него в дворовой избе.
Впрочем, если бы папаша о нем
и вспомнил (не мог же он в самом деле не знать о его существовании),
то и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите,
то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком таком ребенке идет дело,
и даже как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Если в рассказе Петра Александровича могло быть преувеличение,
то все же должно было быть
и нечто похожее на правду.
Черта эта, впрочем, свойственна чрезвычайно многим людям,
и даже весьма умным, не
то что Федору Павловичу.
Митя действительно переехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у
того не было, а так как сам он, едва лишь уладив
и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж,
то ребенка
и поручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Случилось так, что, обжившись в Париже,
и он забыл о ребенке, особенно когда настала
та самая февральская революция, столь поразившая его воображение
и о которой он уже не мог забыть всю свою жизнь.
Об этом я теперь распространяться не стану,
тем более что много еще придется рассказывать об этом первенце Федора Павловича, а теперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без которых мне
и романа начать невозможно.
Во-первых, этот Дмитрий Федорович был один только из трех сыновей Федора Павловича, который рос в убеждении, что он все же имеет некоторое состояние
и когда достигнет совершенных лет,
то будет независим.
Кажется, родитель ему
и тогда не понравился; пробыл он у него недолго
и уехал поскорей, успев лишь получить от него некоторую сумму
и войдя с ним в некоторую сделку насчет дальнейшего получения доходов с имения, которого (факт достопримечательный) ни доходности, ни стоимости он в
тот раз от Федора Павловича так
и не добился.
Вот это
и начал эксплуатировать Федор Павлович,
то есть отделываться малыми подачками, временными высылками,
и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем,
то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что
и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то
и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то
и тогда пожелал вступить, он
и права не имеет требовать ничего более,
и проч.,
и проч.
Подробностей не знаю, но слышал лишь
то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую
и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, — до
того тяжело было ей переносить своенравие
и вечные попреки этой, по-видимому не злой, старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности.
Но дело было в другой губернии; да
и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме
того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы.
Федор Павлович не взял в этот раз ни гроша, потому что генеральша рассердилась, ничего не дала
и, сверх
того, прокляла их обоих; но он
и не рассчитывал на этот раз взять, а прельстился лишь замечательною красотой невинной девочки
и, главное, ее невинным видом, поразившим его, сладострастника
и доселе порочного любителя лишь грубой женской красоты.
Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился
и, пользуясь
тем, что она, так сказать, пред ним «виновата»
и что он ее почти «с петли снял», пользуясь, кроме
того, ее феноменальным смирением
и безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия.
По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь
то же самое, что
и с первым, Митей: они были совершенно забыты
и заброшены отцом
и попали все к
тому же Григорию
и также к нему в избу.
Григорий снес эту пощечину как преданный раб, не сгрубил ни слова,
и когда провожал старую барыню до кареты,
то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес, что ей «за сирот Бог заплатит».
Случилось так, что
и генеральша скоро после
того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение,
и чтобы все эти деньги были на них истрачены непременно, но с
тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно
и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно,
то пусть сам раскошеливается»,
и проч.,
и проч.
Списавшись с Федором Павловичем
и мигом угадав, что от него денег на воспитание его же детей не вытащишь (хотя
тот прямо никогда не отказывал, а только всегда в этаких случаях тянул, иногда даже изливаясь в чувствительностях), он принял в сиротах участие лично
и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так что
тот долгое время даже
и рос в его семействе.
И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием
и образованием на всю свою жизнь,
то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему
и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко встречаются.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь
то, что он рос каким-то угрюмым
и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в
то, что растут они все-таки в чужой семье
и на чужих милостях
и что отец у них какой-то такой, о котором даже
и говорить стыдно,
и проч.,
и проч.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился
и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям
и проволочкам,
то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить
и содержать себя сам
и в
то же время учиться.
Познакомившись с редакциями, Иван Федорович все время потом не разрывал связей с ними
и в последние свои годы в университете стал печатать весьма талантливые разборы книг на разные специальные
темы, так что даже стал в литературных кружках известен.
Пить вино
и развратничать он не любит, а между
тем старик
и обойтись без него не может, до
того ужились!» Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика;
тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя был чрезвычайно
и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Тем не менее даже тогда, когда я уже знал
и про это особенное обстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, а приезд его к нам все-таки необъяснимым.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред
тем как проживал у нас
и попал к нам, таким образом, раньше всех братьев.
Заранее скажу мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец,
и если ударился на монастырскую дорогу,
то потому только, что в
то время она одна поразила его
и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его.
Алеша запомнил в
тот миг
и лицо своей матери: он говорил, что оно было исступленное, но прекрасное, судя по
тому, сколько мог он припомнить.