Неточные совпадения
Последний вопрос самый роковой, ибо на него могу лишь ответить: «Может
быть,
увидите сами из романа».
Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать и, может
быть, уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже еще тогда, когда произносил: «Не поверю, пока не
увижу».
«Господин исправник,
будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это, говорит, Направником?» Я уж
вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
В эти секунды, когда
вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти как бы судорога делается; это у меня еще с юности, как я
был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.
И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой —
есть единый от ангелов Божиих — оттуда на тебя смотрит и
видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы
были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас
видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос!
Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я
была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Придравшись к случаю, я, из чрезвычайного любопытства, разговорился с ним; а так как принят
был не по знакомству, а как подчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом, то,
видя, с своей стороны, как я принят у его начальника, он удостоил меня некоторою откровенностию, — ну, разумеется, в известной степени, то
есть скорее
был вежлив, чем откровенен, именно как французы умеют
быть вежливыми, тем более что
видел во мне иностранца.
— То
есть вы их прикладываете к нам и в нас
видите социалистов? — прямо и без обиняков спросил отец Паисий. Но прежде чем Петр Александрович сообразил дать ответ, отворилась дверь и вошел столь опоздавший Дмитрий Федорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное появление его произвело в первый момент даже некоторое удивление.
Но как же он останется без него, как же
будет он не
видеть его, не слышать его?
—
Видишь (и как ты это ясно выразил),
видишь? Сегодня, глядя на папашу и на братца Митеньку, о преступлении подумал? Стало
быть, не ошибаюсь же я?
Ничего я бы тут не
видел, если бы Дмитрия Федоровича, брата твоего, вдруг сегодня не понял всего как
есть, разом и вдруг, всего как он
есть.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле,
был такой человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который хотя бы все это совершающееся беспутство и
видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и
видя себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не
было. Сад
был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее как шагах в пятидесяти. — Да тут никого нет, чего ты шепчешь?
Вижу, она меня раз обмерила взглядом, у батарейного командира это
было, да я тогда не подошел: пренебрегаю, дескать, знакомиться.
Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице, как она ко мне прошла, так что в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у двух чиновниц, древнейших старух, они мне и прислуживали, бабы почтительные, слушались меня во всем и по моему приказу замолчали потом обе, как чугунные тумбы. Конечно, я все тотчас понял. Она вошла и прямо глядит на меня, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около губ,
вижу,
есть нерешительность.
— Катерина Ивановна все поймет, — торжественно проговорил вдруг Алеша, — поймет всю глубину во всем этом горе и примирится. У нее высший ум, потому что нельзя
быть несчастнее тебя, она
увидит сама.
А, стало
быть, чем я тут выйду особенно виноват, если, не
видя ни там, ни тут своей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере свою сберегу?
Арбенин али как там… то
есть,
видишь, он сладострастник; он до того сладострастник, что я бы и теперь за дочь мою побоялся аль за жену, если бы к нему исповедоваться пошла.
Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не
будет!..» Как она
увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол… так и опустилась… Алеша, Алеша!
— Ванечка, Лешечка, она, стало
быть, здесь, Грушенька здесь, сам, говорит,
видел, что пробежала…
— Алексей! Скажи ты мне один, тебе одному поверю:
была здесь сейчас она или не
была? Я ее сам
видел, как она сейчас мимо плетня из переулка в эту сторону проскользнула. Я крикнул, она убежала…
— Но я ее
видел… Стало
быть, она… Я узнаю сейчас, где она… Прощай, Алексей! Езопу теперь о деньгах ни слова, а к Катерине Ивановне сейчас же и непременно: «Кланяться велел, кланяться велел, кланяться! Именно кланяться и раскланяться!» Опиши ей сцену.
— Коль ее
увижу, то спрошу, — пробормотал
было Алеша в смущении.
Видите, я, может
быть, гораздо более знаю, чем даже вы сами; мне не известий от вас нужно.
Грушенька, ангел, дайте мне вашу ручку, посмотрите на эту пухленькую, маленькую, прелестную ручку, Алексей Федорович;
видите ли вы ее, она мне счастье принесла и воскресила меня, и я вот целовать ее сейчас
буду, и сверху и в ладошку, вот, вот и вот!
Опасен же
был он, главное, тем, что множество братии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирских очень многие чтили его как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что
видели в нем несомненно юродивого.
— Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с тех пор и не
был.
Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не
видит.
Теперь надоть
быть погнил в углу-то, смердит, а они-то не
видят, не чухают.
— Я хоть вас совсем не знаю и в первый раз
вижу, — все так же спокойно продолжал Алеша, — но не может
быть, чтоб я вам ничего не сделал, — не стали бы вы меня так мучить даром. Так что же я сделал и чем я виноват пред вами, скажите?
Вместо ответа мальчик вдруг громко заплакал, в голос, и вдруг побежал от Алеши. Алеша пошел тихо вслед за ним на Михайловскую улицу, и долго еще
видел он, как бежал вдали мальчик, не умаляя шагу, не оглядываясь и, верно, все так же в голос плача. Он положил непременно, как только найдется время, разыскать его и разъяснить эту чрезвычайно поразившую его загадку. Теперь же ему
было некогда.
— Что ж? Ведь я когда кончу там, то опять приду, и мы опять можем говорить сколько вам
будет угодно. А мне очень хотелось бы
видеть поскорее Катерину Ивановну, потому что я во всяком случае очень хочу как можно скорей воротиться сегодня в монастырь.
— Вы, Алексей Федорович, вы
были вчера свидетелем этого… ужаса и
видели, какова я
была.
И пусть же он
видит во всю жизнь свою, что я всю жизнь мою
буду верна ему и моему данному ему раз слову, несмотря на то, что он
был неверен и изменил.
— Я высказал только мою мысль, — сказал он. — У всякой другой вышло бы все это надломленно, вымученно, а у вас — нет. Другая
была бы неправа, а вы правы. Я не знаю, как это мотивировать, но я
вижу, что вы искренни в высшей степени, а потому вы и правы…
Я бросила взгляд на вас… то
есть я думала — я не знаю, я как-то путаюсь, —
видите, я хотела вас просить, Алексей Федорович, добрейший мой Алексей Федорович, сходить к нему, отыскать предлог, войти к ним, то
есть к этому штабс-капитану, — о Боже! как я сбиваюсь — и деликатно, осторожно — именно как только вы один сумеете сделать (Алеша вдруг покраснел) — суметь отдать ему это вспоможение, вот, двести рублей.
Занавеска отдернулась, и Алеша
увидел давешнего врага своего, в углу, под образами, на прилаженной на лавке и на стуле постельке. Мальчик лежал накрытый своим пальтишком и еще стареньким ватным одеяльцем. Очевидно,
был нездоров и, судя по горящим глазам, в лихорадочном жару. Он бесстрашно, не по-давешнему, глядел теперь на Алешу: «Дома, дескать, теперь не достанешь».
Видите ли, мочалка-то
была гуще-с, еще всего неделю назад, — я про бороденку мою говорю-с; это ведь бороденку мою мочалкой прозвали, школьники главное-с.
Да и посудите сами-с, изволили сами
быть сейчас у меня в хоромах — что видели-с?
— Да, очень больно, и он очень
был раздражен. Он мне, как Карамазову, за вас отомстил, мне это ясно теперь. Но если бы вы
видели, как он с товарищами-школьниками камнями перекидывался? Это очень опасно, они могут его убить, они дети, глупы, камень летит и может голову проломить.
— «Папа, говорит, папа, я его повалю, как большой
буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и скажу ему: мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!»
Видите,
видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно
быть, об этом бредил-с.
— Алеша, милый, вы холодны и дерзки.
Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он
был уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость — вот что!
— Ну, простите, если не так… Я, может
быть, ужасно глупо… Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я
вижу, что вышло глупо…
— Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический…
видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны
были много передумать…
—
Видите, я знал, что вы меня… кажется, любите, но я сделал вид, что вам верю, что вы не любите, чтобы вам
было… удобнее…
Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас
есть хлопоты, бедствия, но я
вижу, кроме того, что у вас
есть особенная какая-то грусть, секретная может
быть, а?
— Да, Lise,
есть и секретная, — грустно произнес Алеша. —
Вижу, что меня любите, коли угадали это.
— Ну теперь ступайте, Христос с вами! (И она перекрестила его.) Ступайте скорее к нему, пока жив. Я
вижу, что жестоко вас задержала. Я
буду сегодня молиться за него и за вас. Алеша, мы
будем счастливы!
Будем мы счастливы,
будем?
Это
было только место у окна, отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами все-таки не могли
видеть посторонние.
Я
видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоих
было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю, оттого и не подошел к тебе.