Неточные совпадения
Предложение это было сделано ему в
первый раз еще в Берлине, и именно в то
самое время, когда он в
первый раз овдовел.
Есть дружбы странные: оба друга один другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь друг
первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после
самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Она его выдумала и в свою выдумку
сама же
первая и уверовала.
Однажды, еще при
первых слухах об освобождении крестьян, когда вся Россия вдруг взликовала и готовилась вся возродиться, посетил Варвару Петровну один проезжий петербургский барон, человек с
самыми высокими связями и стоявший весьма близко у дела.
Во-первых, высшие связи почти не удались, разве в
самом микроскопическом виде и с унизительными натяжками.
Хоть и терял часто меру, но
первый страдал от того
сам.
И это там, где
сам же он скопил себе «домишко», где во второй раз женился и взял за женой деньжонки, где, может быть, на сто верст кругом не было ни одного человека, начиная с него
первого, хоть бы с виду только похожего на будущего члена «всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии».
А будете молчать, она
первая сама с вами заговорит; тогда более узнаете.
Потом я несколько охладел к его перу; повести с направлением, которые он всё писал в последнее время, мне уже не так понравились, как
первые, первоначальные его создания, в которых было столько непосредственной поэзии; а
самые последние сочинения его так даже вовсе мне не нравились.
Но при
первом князе, при
первой графине, при
первом человеке, которого он боится, он почтет священнейшим долгом забыть вас с
самым оскорбительным пренебрежением, как щепку, как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно считает это
самым высоким и прекрасным тоном.
Он выдвинул ящик и выбросил на стол три небольшие клочка бумаги, писанные наскоро карандашом, все от Варвары Петровны.
Первая записка была от третьего дня, вторая от вчерашнего, а последняя пришла сегодня, всего час назад; содержания
самого пустого, все о Кармазинове, и обличали суетное и честолюбивое волнение Варвары Петровны от страха, что Кармазинов забудет ей сделать визит. Вот
первая, от третьего дня (вероятно, была и от четвертого дня, а может быть, и от пятого...
Степану Верховенскому не в
первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то есть
самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой!
Се Maurice, [Этот Маврикий (фр.).] или, как его, Маврикий Николаевич, brave homme tout de même, [славный малый все-таки (фр.).] но неужели в его пользу, и после того как
сама же
первая писала из Парижа к cette pauvre amie [этому бедному другу (фр.).]…
Прасковья же Ивановна, как и многие слабые особы,
сами долго позволяющие себя обижать без протеста, отличалась необыкновенным азартом нападения при
первом выгодном для себя обороте дела.
Она так побледнела, что произошло даже смятение. Степан Трофимович бросился к ней
первый; я тоже приблизился; даже Лиза встала с места, хотя и осталась у своего кресла; но всех более испугалась
сама Прасковья Ивановна: она вскрикнула, как могла приподнялась и почти завопила плачевным голосом...
Но, во-первых,
сам Николай Всеволодович не придает этому делу никакого значения, и, наконец, всё же есть случаи, в которых трудно человеку решиться на личное объяснение
самому, а надо непременно, чтобы взялось за это третье лицо, которому легче высказать некоторые деликатные вещи.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при
первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того
самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в начале моего рассказа.
— Да я ведь у дела и есть, я именно по поводу воскресенья! — залепетал Петр Степанович. — Ну чем, чем я был в воскресенье, как по-вашему? Именно торопливою срединною бездарностию, и я
самым бездарнейшим образом овладел разговором силой. Но мне всё простили, потому что я, во-первых, с луны, это, кажется, здесь теперь у всех решено; а во-вторых, потому, что милую историйку рассказал и всех вас выручил, так ли, так ли?
— Во-первых, замечу вам, что
сам Кириллов сейчас только сказал мне, что он счастлив и что он прекрасен. Ваше предположение о том, что всё это произошло в одно и то же время, почти верно; ну, и что же из всего этого? Повторяю, я вас, ни того, ни другого, не обманывал.
— Я согласен, что основная идея автора верна, — говорил он мне в лихорадке, — но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы
первые насадили ее, возрастили, приготовили, — да и что бы они могли сказать
сами нового, после нас! Но, боже, как всё это выражено, искажено, исковеркано! — восклицал он, стуча пальцами по книге. — К таким ли выводам мы устремлялись? Кто может узнать тут первоначальную мысль?
— Ну еще же бы нет!
Первым делом. То
самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же
самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от
первого и услыхал.
Вникните
сами: ведь мог бы я не вам открыть
первому два-то имени, а прямо тудамахнуть, то есть туда, где первоначальные объяснения давал; и уж если б я старался из-за финансов али там из-за выгоды, то, уж конечно, вышел бы с моей стороны нерасчет, потому что благодарны-то будут теперь вам, а не мне.
— Да, вам же
первому и достанется, скажет, что
сами заслужили, коли вам так пишут. Знаем мы женскую логику. Ну, прощайте. Я вам, может, даже дня через три этого сочинителя представлю. Главное, уговор!
То были, — так как теперь это не тайна, — во-первых, Липутин, затем
сам Виргинский, длинноухий Шигалев — брат госпожи Виргинской, Лям-шин и, наконец, некто Толкаченко — странная личность, человек уже лет сорока и славившийся огромным изучением народа, преимущественно мошенников и разбойников, ходивший нарочно по кабакам (впрочем, не для одного изучения народного) и щеголявший между нами дурным платьем, смазными сапогами, прищуренно-хитрым видом и народными фразами с завитком.
По поводу посторонних у меня тоже есть одна мысль, что вышеозначенные члены
первой пятерки наклонны были подозревать в этот вечер в числе гостей Виргинского еще членов каких-нибудь им неизвестных групп, тоже заведенных в городе, по той же тайной организации и тем же
самым Верховенским, так что в конце концов все собравшиеся подозревали друг друга и один пред другим принимали разные осанки, что и придавало всему собранию весьма сбивчивый и даже отчасти романический вид.
Самый верный вариант, надо полагать, состоял в том, что толпу оцепили на
первый раз всеми случившимися под рукой полицейскими, а к Лембке послали нарочного, пристава
первой части, который и полетел на полицеймейстерских дрожках по дороге в Скворешники, зная, что туда, назад тому полчаса, отправился фон Лембке в своей коляске…
Предчувствуя что-то очень недоброе, я хотел было обвести его кругом площади прямо к губернаторскому крыльцу, но залюбопытствовался
сам и остановился лишь на одну минуту расспросить какого-то
первого встречного, и вдруг смотрю, Степана Трофимовича уж нет подле меня.
Во-первых, уже то было странно, что он вовсе не удивился и выслушал Лизу с
самым спокойным вниманием. Ни смущения, ни гнева не отразилось в лице его. Просто, твердо, даже с видом полной готовности ответил он на роковой вопрос...
Во-первых, с
самого начала в публике укрепился слух о завтраке, сейчас после литературного утра или даже во время оного, при нарочно устроенном для того перерыве, — о завтраке, разумеется, даровом, входящем в программу, и с шампанским.
Но после
первых минут удивления начинались
самые бессмысленные вопросы и заявления.
Вот в том-то и вина его, что он
первый заговорил; ибо, вызывая таким образом на ответ, тем
самым дал возможность всякой сволочи тоже заговорить и, так сказать, даже законно, тогда как если б удержался, то посморкались-посморкались бы, и сошло бы как-нибудь… Может быть, он ждал аплодисмента в ответ на свой вопрос; но аплодисмента не раздалось; напротив, все как будто испугались, съежились и притихли.
— В жизнь мою не видывала такого
самого обыкновенного бала, — ядовито проговорила подле
самой Юлии Михайловны одна дама, очевидно с желанием быть услышанною. Эта дама была лет сорока, плотная и нарумяненная, в ярком шелковом платье; в городе ее почти все знали, но никто не принимал. Была она вдова статского советника, оставившего ей деревянный дом и скудный пенсион, но жила хорошо и держала лошадей. Юлии Михайловне, месяца два назад, сделала визит
первая, но та не приняла ее.
— Правда, что
самый серьезный человек может задавать
самые удивительные вопросы. И чего вы так беспокоитесь? Неужто из самолюбия, что вас женщина
первая бросила, а не вы ее? Знаете, Николай Всеволодович, я, пока у вас, убедилась, между прочим, что вы ужасно ко мне великодушны, а я вот этого-то и не могу у вас выносить.
— Мучь меня, казни меня, срывай на мне злобу, — вскричал он в отчаянии. — Ты имеешь полное право! Я знал, что я не люблю тебя, и погубил тебя. Да, «я оставил мгновение за собой»; я имел надежду… давно уже… последнюю… Я не мог устоять против света, озарившего мое сердце, когда ты вчера вошла ко мне,
сама, одна,
первая. Я вдруг поверил… Я, может быть, верую еще и теперь.
— Неужто это в
самом деле вы? — вскричала Лиза, оглядывая его в скорбном удивлении, сменившем
первый порыв ее бессознательной радости.
— Во-первых, вы, Липутин,
сами в этой интриге участвовали, а во-вторых и главное, вам приказано было отправить Лебядкина и выданы деньги, а вы что сделали? Если б отправили, так ничего бы и не было.
Тотчас же сломя голову бросился он из дому узнавать подробности и узнал, во-первых, что Федька, найденный с проломленною головой, был по всем признакам ограблен и, во-вторых, что полиция уже имела сильные подозрения и даже некоторые твердые данные заключить, что убийцей его был шпигулинский Фомка, тот
самый, с которым он несомненно резал и зажег у Лебядкиных, и что ссора между ними произошла уже дорогой из-за утаенных будто бы Федькой больших денег, похищенных у Лебядкина…
В руках у Арины Прохоровны кричало и копошилось крошечными ручками и ножками маленькое, красное, сморщенное существо, беспомощное до ужаса и зависящее, как пылинка, от
первого дуновения ветра, но кричавшее и заявлявшее о себе, как будто тоже имело какое-то
самое полное право на жизнь…
Но один, тот, кто
первый, должен убить себя
сам непременно, иначе кто же начнет и докажет?
— Стой, молчи, подожди; чего забарабанила? Во-первых,
сама ты что за птица?