Неточные совпадения
Через три года явилось второе произведение Островского: «Свои люди — сочтемся»; автор встречен был всеми
как человек совершенно новый в литературе,
и немедленно всеми признан был писателем необычайно талантливым, лучшим, после Гоголя, представителем драматического искусства в русской литературе.
Так эта комедия
и пропала, —
как будто в воду канула, на некоторое время.
Великорусский ум, великорусский взгляд,
Как Волга-матушка, широкий
и гульливый…
Мы сделали эту выписку из «Отечествен. записок» потому, что из нее видно,
как много вредила всегда Островскому полемика между его порицателями
и хвалителями.
Если свести в одно все упреки, которые делались Островскому со всех сторон в продолжение целых десяти лет
и делаются еще доселе, то решительно нужно будет отказаться от всякой надежды понять, чего хотели от него
и как на него смотрели его критики.
За «Бедную невесту», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок»
и «Не так живи,
как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания, что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи,
и за те же произведения привелось автору слышать советы вроде того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе, а постарался расширить свой умственный горизонт.
Как человек, действительно знающий
и любящий русскую народность, Островский действительно подал славянофилам много поводов считать его «своим», а они воспользовались этим так неумеренно, что дали противной партии весьма основательный повод считать его врагом европейского образования
и писателем ретроградного направления.
Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился, что у Островского все бы хорошо, «но у него иногда недостает решительности
и смелости в исполнении задуманного: ему
как будто мешает ложный стыд
и робкие привычки, воспитанные в нем натуральным направлением.
Оттого нередко он затеет что-нибудь возвышенное или широкое, а память о натуральной мерке
и спугнет его замысел; ему бы следовало дать волю счастливому внушению, а он
как будто испугается высоты полета,
и образ выходит какой-то недоделанный» («Рус. бес.»).
В этих двух противоположных отрывках можно найти ключ к тому, отчего критика до сих пор не могла прямо
и просто взглянуть на Островского
как на писателя, изображающего жизнь известной части русского общества, а все усмотрели на него
как на проповедника морали, сообразной с понятиями той или другой партии.
Тот же критик решил (очень энергически), что в драме «Не так живи,
как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера в справедливость исстари предписанного закона
и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше, чем самая мысль, чувство
и свободная воля человека».
Здесь не будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров так,
как Шекспир, зачем не развивает комического действия так,
как Гоголь,
и т. п.
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера
и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно,
и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он
и сам по себе,
как есть, очень недурен
и заслуживает нашего внимания
и изучения…
Пред ее судом стоят лица, созданные автором,
и их действия; она должна сказать,
какое впечатление производят на нее эти лица,
и может обвинять автора только за то, ежели впечатление это неполно, неясно, двусмысленно.
Если в произведении разбираемого автора эти причины указаны, критика пользуется
и ими
и благодарит автора; если нет, не пристает к нему с ножом к горлу,
как, дескать, он смел вывести такое лицо, не объяснивши причин его существования?
Реальная критика относится к произведению художника точно так же,
как к явлениям действительной жизни: она изучает их, стараясь определить их собственную норму, собрать их существенные, характерные черты, но вовсе не суетясь из-за того, зачем это овес — не рожь,
и уголь — не алмаз…
В-четвертых, все согласны, что в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии в плане
и в постройке пьесы»
и что вследствие того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается в них последовательно
и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы
и является ей
как бы несколько посторонней».
В-пятых, всем не нравится слишком крутая, случайная, развязка комедий Островского. По выражению одного критика, в конце пьесы «
как будто смерч
какой проносится по комнате
и разом перевертывает все головы действующих лиц».
Предоставляя это гг. Алмазову, Ахшарумову
и им подобным, мы изложим здесь только те результаты,
какие дает нам изучение произведений Островского относительно изображаемой им действительности.
В произведениях талантливого художника,
как бы они ни были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их
и отличающее их от произведений других писателей.
У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания,
и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала
как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты
и образы
и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником.
Первый факт нового рода не производит на него живого впечатления; он большею частию едва примечает этот факт
и проходит мимо него,
как мимо странной случайности, даже не трудясь его усвоить себе.
При этом мыслитель — или, говоря проще, человек рассуждающий — пользуется
как действительными фактами
и теми образами, которые воспроизведены из жизни искусством художника.
Таким образом, совершенно ясным становится значение художнической деятельности в ряду других отправлений общественной жизни: образы, созданные художником, собирая в себе,
как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению
и распространению между людьми правильных понятий о вещах.
Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах
и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти
и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже
как уродливая случайность.
И действительно, в комедиях «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок»
и «Не так живи,
как хочется» — существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые
как будто заставляют не считать их дурными.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина,
как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы
и наивны,
и выражали мнение, что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно
и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало
и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный
и общественный организм свежих элементов».
Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей
и такие действия, то
как бы ни драматична была завязка,
как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым
и фальшивым.
И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву,
какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.
Вопрос этот, впрочем, слишком еще нов в теории искусства,
и мы не хотим выставлять свое мнение
как непреложное правило.
Судя по тому,
как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений,
как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, — можно решить
и то,
как велик его талант.
Фета есть талант,
и у г. Тютчева есть талант:
как определить их относительное значение?
Тогда читатели
и без всяких эстетических (обыкновенно очень туманных) рассуждений поняли бы,
какое место в литературе принадлежит
и тому
и другому поэту.
Для того чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать,
как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до
какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают,
и как глубоко проникает он в них.
Как у нас невольно
и без нашего сознания появляются слезы от дыма, от умиления
и хрена,
как глаза наши невольно щурятся при внезапном
и слишком сильном свете,
как тело наше невольно сжимается от холода, — так точно эти люди невольно
и бессознательно принимаются за плутовскую, лицемерную
и грубо эгоистическую деятельность, при невозможности дела открытого, правдивого
и радушного…
И чего же им совеститься,
какую правду,
какие права уважать им?
Ведь у них самих отняли все, что они имели, свою волю
и свою мысль;
как же им рассуждать о том, что честно
и что бесчестно?
как не захотеть надуть другого для своей личной выгоды?
Тут никто не может ни на кого положиться: каждую минуту вы можете ждать, что приятель ваш похвалится тем,
как он ловко обсчитал или обворовал вас; компаньон в выгодной спекуляции — легко может забрать в руки все деньги
и документы
и засадить своего товарища в яму за долги; тесть надует зятя приданым; жених обочтет
и обидит сваху; невеста-дочь проведет отца
и мать, жена обманет мужа.
И точно
как после кошмара, даже те, которые, по-видимому, успели уже освободиться от самодурного гнета
и успели возвратить себе чувство
и сознание, —
и те все еще не могут найтись хорошенько в своем новом положении
и, не поняв ни настоящей образованности, ни своего призвания, не умеют удержать
и своих прав, не решаются
и приняться за дело, а возвращаются опять к той же покорности судьбе или к темным сделкам с ложью
и самодурством.
Таково общее впечатление комедий Островского,
как мы их понимаем. Чтобы несколько рельефнее выставить некоторые черты этого бледного очерка, напомним несколько частностей, долженствующих служить подтверждением
и пояснением наших слов. В настоящей статье мы ограничимся представлением того нравственного растления, тех бессовестно неестественных людских отношений, которые мы находим в комедиях Островского
как прямое следствие тяготеющего над всеми самодурства.
Но Островский вводит нас в самую глубину этого семейства, заставляет присутствовать при самых интимных сценах,
и мы не только понимаем, мы скорбно чувствуем сердцем, что тут не может быть иных отношений,
как основанных на обмане
и хитрости, с одной стороны, при диком
и бессовестном деспотизме, с другой.
Еще только увидавши в окно возвращающуюся Дарью, Машенька пугливо восклицает: «Ах, сестрица,
как бы она маменьке не попалась!»
И Дарья действительно попалась; но она сама тоже не промах, — умела отвертеться: «…за шелком, говорит, в лавочку бегала».
Ясно, что жена для него вроде резиновой куколки, которою забавляются дети: то ноги ей вытянут, то голову сплющат или растянут,
и смотрят,
какой из этого вид будет.
А самодурство это вот
как, напр., выражается: Антип Антипыч, в ожидании чая, сидит
и смотрит по углам, наконец отпускает, от нечего делать, следующую шутку...
Обман
и притворство полноправно господствуют в этом доме
и представляют нам
как будто какую-то особенную религию, которую можно назвать религиею лицемерства.
У него есть свои особенные понятия, по которым плутовать следует, но только до каких-то пределов, хотя, впрочем, он
и сам хорошенько не знает, до
каких именно…
И если уж больно плут, так у него
как будто
и совесть зазрит.
Вследствие такого порядка дел все находятся в осадном положении, все хлопочут о том,
как бы только спасти себя от опасности
и обмануть бдительность врага.
Военная хитрость восхваляется
как доказательство ума, направленного на истребление своих ближних; убийство превозносится
как лучшая доблесть человека; удачный грабеж — отнятие лагеря, отбитие обоза
и пр. — возвышает человека в глазах его сограждан.
Какою страшною казнию нужно бы казнить каждого венгерского
и славянского офицера или солдата за каждый выстрел, сделанный им по французским
и сардинским полкам!