Неточные совпадения
Еще в 1846 году, в биографии Кольцова, Белинский писал о Станкевиче: «Это был один из тех замечательных
людей, которые не всегда бывают известны обществу, но благоговейные и таинственные слухи о которых переходят иногда и в общество из кружка близких к ним
людей».
Белинский сам принадлежал к числу этих близких
людей, и уже одного упоминания его было бы, конечно, достаточно для того, чтобы возбудить в нас желание узнать покороче личность, внушившую ему такие строки.
Мы не думали, чтоб нашлись
люди, которые бы остались холодными и бесстрастными пред поэтическим обаянием этого юноши и сурово потребовали бы у него еще иных, более осязательных прав на уважение и сочувствие общества.
Но, к сожалению, нашлись такие
люди и показали нам возможность строгого допроса, обращенного к памяти
человека, о котором с любовью и уважением вспоминают все, кто только знал его.
Мы слышали суждение о книге, изданной г. Анненковым, выраженное в таком тоне: «Прочитавши ее до конца, надобно опять воротиться к первой странице и спросить, вместе с биографом Станкевича: чем же имя этого юноши заслужило право на внимание общества и на снисходительное любопытство его?» Выражавшие такое суждение не видели в Станкевиче ничего, кроме того, что он был добрый
человек, получивший хорошее воспитание и имевший знакомство с хорошими
людьми, которым умел нравиться: что же за невидаль подобная личность?
О Станкевиче пишут и рассуждают
люди, лично его не знавшие; споров никаких не было, даже и восторгов почти не было.
Говорят просто: Станкевич был
человек очень замечательный по своему светлому уму, живой восприимчивости и симпатичности своей натуры.
Личность такого
человека не должна быть забыта, хотя бы и для того, чтобы определить, чем мог он действовать так обаятельно на своих друзей?
Что тут преувеличенного? Что из этого может отнять у Станкевича тот, кто не имеет предъявить фактов, противоречащих заключениям, сейчас переданным нами? Кажется — ничего. Но есть
люди, отличающиеся весьма мрачным взглядом на жизнь и вместе с тем какой-то философской выспренностью. У них своя точка зрения на все предметы, и они становят вопрос таким образом...
Станкевич был добрый и симпатичный
человек: как же это выражалось в его жизни?
Такой
человек не имеет прав на общественное значение, какое имеет, например, И. И. Мартынов.
Станкевич был прекрасный
человек, но прекрасный для себя, а не для других, не для общества.
Люди, развившиеся под его влиянием, развились бы и без него: если бы они были неспособны к развитию сами по себе, то и Станкевич ничего бы не мог из них сделать: доказательство — то, что он не сделал великого поэта из Красова, точно так же, как не мог всех своих друзей поставить на ту степень умственного развития, до которой дошел Белинский.
Один, происходя от неуважения к личности вообще, от непонимания прав каждого
человека, приводит к неумеренному, безрассудному поклонению нескольким исключительным личностям.
Так, на первой степени развития невежественного народа,
человек, пораженный необычайной силой или ловкостью какого-нибудь дикого героя, забывает и свою личность и личность своих ближних и, вместе со всеми, признает свое полное ничтожество пред удивительным богатырем и его беспредельную власть над собою.
Чуть явится неглупый
человек, о нем кричат, что он гений; чуть выйдет недурное стихотворение, немедленно провозглашают, что им могла бы гордиться всякая литература; чуть обнаружит
человек кое-какие знания, к нему смело обращаются с просьбой о разрешении всяческих вопросов, даже неразрешимых.
Но многие из образованных
людей пустились теперь в другую крайность: в уничтожение вообще личностей.
Но между тем я сам живу в городе Н. — беспрестанно слышу благодарные воспоминания о нем от
людей, им вылеченных, и нахожу, что его уважают даже
люди, никогда не бывшие больными.
Неужели я поступлю справедливо и благоразумно, если начну всем этим
людям доказывать, что доктор не заслуживает ни благодарности, ни уважения, потому что человечество от него не выиграло, вылечил он немногих, да и те, которых вылечил, все-таки умрут же, и через пятьдесят — шестьдесят лет ничего не останется от его деятельности?
Никто не скажет, чтоб он был дурным
человеком; следовательно, отсутствие страданий, внутренней борьбы и всяких душевных мук происходило в нем просто от гармонии его существа с требованиями чистой нравственности.
У него не было этой малодушной совестливости, которая так часто заставляет нас щадить
людей, к нам близких, из опасения огорчить их.
Боязнь эта происходит у нас, конечно, от недостатка доверия к
людям, даже близким к нам, и от желания удержать их расположение.
У Станкевича не было подобной недоверчивости; он очень просто и спокойно говорит своим друзьям, одному: «Зачем ты свои силы тратишь на пустяки»; другому: «Что ты не учишься по-немецки, это тебе необходимо» — третьему: «Зачем ты расхваливаешь глупую книгу?» — четвертому: «Мне жаль, что болезнь тебя расслабила и что ты теперь ничего не сделаешь для
людей».
Если она является в
человеке вследствие суровости характера, закаленной в борьбе и опыте жизни, то она принимает, по этому самому, некоторый вид грубости и брюзгливости, не всегда нравящейся, особенно самолюбивым
людям.
У нас очень часто превозносят добродетельного
человека тем восторженнее, чем более он принуждает себя к добродетели.
Но, по нашему мнению, — холодные последователи добродетели, исполняющие предписания долга, только потому, что это предписано, а не потому, чтобы чувствовали любовь к добру, — такие
люди не совсем достойны пламенных восхвалений.
Эти
люди жалки сами по себе.
Неужели же их, только за то, что они трудятся над собою, можно поставить выше
людей, которым этот труд не нужен?
Неужели нравственное достоинство
человека, чувствующего сильное поползновение красть, но пересиливающего себя потому, что кража запрещена законом, — выше нравственности того, у кого не рождается даже и мысли о присвоении чужого, уже не вследствие запрещения закона, а просто по внутреннему отвращению от кражи?
Кажется, не того можно назвать
человеком истинно нравственным, кто только терпит над собою веления долга как какое-то тяжелое иго, как «нравственные вериги», а именно того, кто заботится слить требования долга с потребностями внутреннего существа своего, кто старается переработать их в свою плоть и кровь внутренним процессом самосознания и саморазвития, так, чтобы они не только сделались инстинктивно-необходимыми, но и доставляли внутреннее наслаждение.
Скажут, что в подобном направлении выражается очень сильно собственный эгоизм
человека и этому эгоизму как будто подчиняются все другие, высшие чувствования.
Даже если
человек жертвует чем-нибудь своим для других, и тогда эгоизм не оставляет его.
Почему-нибудь
человек предпочитает же предписание долга своему собственному влечению.
При внимательном рассмотрении и окажется, что побуждением действий формально добродетельного
человека служил эгоизм очень мелкий, называемый проще тщеславием, малодушием и т. п.
В жизни Станкевича есть, впрочем, одна сторона, подающая мрачно-практическим
людям сильное оружие против него и подобных ему личностей.
Скажи
человеку, закоренелому в эгоизме: «Ты — ничто! — вот до какой мысли достигнешь ты путем науки: счастие, достойное
человека, может быть одно — самозабвение для других; — награда за это одна — наслаждение этим самозабвением», — и он опечалится, хотя бы в самом деле от юности своей соблюл все законы чести и справедливости.
Выражение одних этих стремлений в жизни
человека дает уже ему право на общее уважение, несмотря на то, терпел ли он страдания внешние и выходил ли на борьбу со злом.
Да и зачем непременно мерять достоинство
человека количеством препятствий, встречаемых им?
Разумеется,
человек, который попал в игорный дом и не играет, а даже других уговаривает перестать, заслуживает великого уважения.
Желать всем порядочным
людям горя и страданий, по нашему мнению, совершенно излишне: они и без того слишком часто подвергаются несчастиям всякого рода.
Но вместе с тем мы жалеем этих страдальцев и никогда не решимся бросить им холодное, фаталистическое: «Так должно! таково назначение великих и благородных
людей!» Никогда не захотим мы обвинить
человека за то только, что он не посвящает себя враждебным действиям против зла, а просто удаляется от него.
Но если
человек просто удаляется от зла, не видя возможности уничтожить его или не находя в себе самом достаточно средств для этого, мы никогда не осмелимся порицать его и даже не откажем ему в нашем уважении, если он заслуживает его другими сторонами своей жизни.
Подобный допрос имел бы еще смысл, если бы борьба, страдания и т. п. были чем-нибудь обязательным, необходимым для сохранения чести и благородства
человека.
Указывают на пример почти всех великих
людей, которые являются нам в истории тружениками и страдальцами.
Пора нам убедиться в том, что искать страданий и лишений — дело неестественное для
человека и поэтому не может быть идеальным, верховным назначением человечества.
Во что бы
человек ни играл, он играет только до тех пор, пока еще надеется на выигрыш; а надежда на выигрыш — это ведь и есть желание лучшего, стремление к удовлетворению своих потребностей, своего эгоизма в том виде, в каком он у каждого образовался, смотря по степени его умственного и нравственного развития.
Романтические фразы об отречении от себя, о труде для самого труда или «для такой цели, которая с нашей личностью ничего общего на имеет», — к лицу были средневековому рыцарю печального образа; но они очень забавны в устах образованного
человека нашего времени.
Он твердо сознавал, что
человек не иначе может удовлетвориться, как полным согласием с самим собою, и что искать этого удовлетворения и согласия всякий не только может, но и должен.
Если всякий предмет в природе имеет право существовать прежде всего для себя, то неужели
человек должен быть каким-то уродом в создании, изгнанником из общей гармонии?
Напротив, он выше других предметов, и потому восприимчивость к благу жизни в нем развита еще больше: низшие предметы природы живут только в себе, наслаждаются собою, —
человек может жить в других, наслаждаться чужою радостью, чужим счастьем.