Неточные совпадения
Этот способ критики мы видели не раз в приложении к Островскому, хотя никто, разумеется, и не захочет в
том признаться, а еще на нас же,
с больной головы на здоровую, свалят обвинение,
что мы приступаем к разбору литературных произведений
с заранее принятыми идеями и требованиями.
Ведь законы прекрасного установлены ими в их учебниках, на основании
тех произведений, в красоту которых они веруют; пока все новое будут судить на основании утвержденных ими законов, до
тех пор изящным и будет признаваться только
то,
что с ними сообразно, ничто новое не посмеет предъявить своих прав; старички будут правы, веруя в Карамзина и не признавая Гоголя, как думали быть правыми почтенные люди, восхищавшиеся подражателями Расина и ругавшие Шекспира пьяным дикарем, вслед за Вольтером, или преклонявшиеся пред «Мессиадой» и на этом основании отвергавшие «Фауста».
Но известно,
что в гласном производстве нередки случаи, когда присутствующие в суде далеко не сочувствуют
тому решению, какое произносится судьею сообразно
с такими-то статьями кодекса: общественная совесть обнаруживает в этих случаях полный разлад со статьями закона.
Если внимательно присмотреться к определению критики «судом» над авторами,
то мы найдем,
что оно очень напоминает
то понятие, какое соединяют
с словом «критика» наши провинциальные барыни и барышни и над которым так остроумно подсмеивались, бывало, наши романисты.
Ведь моя рыжая борода — не преступление, и никто не может спросить у меня отчета, как я смею иметь такой большой носу Значит, тут мне и думать не о
чем: нравится или нет моя фигура, это дело вкуса, и высказывать мнение о ней я никому запретить не могу; а
с другой стороны, меня и не убудет от
того,
что заметят мою неразговорчивость, ежели я действительно молчалив.
И если читатель согласится дать нам право приступить к пьесе
с заранее приготовленными требованиями относительно
того,
что и как в ней должно быть, — больше нам ничего не нужно: все,
что несогласно
с принятыми у нас правилами, мы сумеем уничтожить.
Если критик находит,
что публика заблуждается в своей симпатии к автору, который оказывается преступником против его теории,
то он должен был начать
с защиты этой теории и
с серьезных доказательств
того,
что уклонения от нее — не могут быть хороши.
Он не обратил ни малейшего внимания на
тот факт,
что старые законы искусства, продолжая существовать в учебниках и преподаваться
с гимназических и университетских кафедр давно уж, однако, потеряли святыню неприкосновенности в литературе и в публике.
Очевидно,
что критика, делающаяся союзницей школяров и принимающая на себя ревизовку литературных произведений по параграфам учебников, должна очень часто ставить себя в такое жалкое положение: осудив себя на рабство пред господствующей теорией, она обрекает себя вместе
с тем и на постоянную бесплодную вражду ко всякому прогрессу, ко всему новому и оригинальному в литературе.
Они смотрят свысока на все, судят строго, готовы обвинять всякого автора за
то,
что он не равняется
с их chefs-d'oeuvre'ами, и нахально пренебрегают живыми отношениями автора к своей публике и к своей эпохе.
То же самое и
с истиною: она не в диалектических тонкостях, не в верности отдельных умозаключений, а в живой правде
того, о
чем рассуждаете.
Дело в
том,
что отношения человеческие редко устраиваются на основании разумного расчета, а слагаются большею частию случайно, и затем значительная доля поступков одних
с другими совершается как бы бессознательно, по рутине, по минутному расположению, по влиянию множества посторонних причин.
Так было и в устройстве жизни: более ловкие продолжали отыскивать свое благо, другие сидели, принимались за
то, за
что не следовало, проигрывали; общий праздник жизни нарушался
с самого начала; многим стало не до веселья; многие пришли к убеждению,
что к веселью только
те и призваны, кто ловко танцует.
В литературе они
то же в сравнении
с истинными писателями,
что в науке астрологи и алхимики пред истинными натуралистами,
что сонники пред курсом физиологии, гадательные книжки пред теорией вероятностей.
Некоторую надежду на благоприятный ответ подает нам, во-первых,
то обстоятельство,
что критики, противоположные нашему воззрению, не были особенно одобряемы публикой, и во-вторых,
то,
что сам автор оказывается согласным
с нами, так как в «Грозе» мы находим новое подтверждение многих из наших мыслей о таланте Островского и о значении его произведений.
Зато — кто хотел беспристрастно доискаться коренного их смысла,
тот всегда мог найти,
что дело в них представляется не
с поверхности, а
с самого корня.
А
с другой стороны, и сколько преступлений, сколько порывов произвола и насилия останавливается пред решением этой толпы, всегда как будто равнодушной и податливой, но, в сущности, весьма неуступчивой в
том,
что раз ею признано.
Без сомнения, могильщики в «Гамлете» более кстати и ближе связаны
с ходом действия, нежели, например, полусумасшедшая барыня в «Грозе»; но мы ведь не
то толкуем,
что наш автор — Шекспир, а только
то,
что его посторонние лица имеют резон своего появления и оказываются даже необходимыми для полноты пьесы, рассматриваемой как она есть, а не в смысле абсолютного совершенства.
Изредка забежит к ним неопределенный слух,
что Наполеон
с двадесятью язык опять подымается или
что антихрист народился; но и это они принимают более как курьезную штуку, вроде вести о
том,
что есть страны, где все люди
с песьими головами; покачают головой, выразят удивление к чудесам природы и пойдут себе закусить…
Таким образом, имея общим
с анархией отсутствие всякого закона и нрава, обязательного для всех, самодурство, в сущности, несравненно ужаснее анархии, потому,
что дает озорничеству больше средств и простора и заставляет страдать большее число людей, — и опаснее ее еще в
том отношении,
что может держаться гораздо дольше.
Кабанова только
тем и утешается,
что еще как-нибудь,
с ее помощью, простоят старые порядки до ее смерти; а там, — пусть будет,
что угодно, — она уж не увидит.
Те расширили несколько свой эгоизм, сливши
с ним требование порядка общего, так
что для сохранения порядка они способны даже жертвовать некоторыми личными вкусами и выгодами.
Наивность,
с которой Дикой говорит Кулигину: «Хочу считать тебя мошенником, так и считаю; и дела мне нет до
того,
что ты честный человек, и отчета никому не даю, почему так думаю», — эта наивность не могла бы высказаться во всей своей самодурной нелепости, если бы Кулигин не вызвал ее скромным запросом: «Да за
что же вы обижаете честного человека?..» Дикой хочет, видите,
с первого же раза оборвав всякую попытку требовать от него отчета, хочет показать,
что он выше не только отчетности, но и обыкновенной логики человеческой.
Ясно,
что его никакие разумные убеждения не остановят до
тех пор, пока
с ними не соединяется осязательная для него, внешняя сила: Кулигина он ругает, не внимая никаким резонам; а когда его самого однажды на перевозе, на Волге, гусар обругал, так он
с гусаром не посмел связаться, а опять-таки выместил свою обиду дома: две недели после этого все прятались от него по чердакам, да по чуланам…
Мы очень долго останавливались на господствующих лицах «Грозы», потому
что, на нашему мнению, история, разыгравшаяся
с Катериною, решительно зависит от
того положения, какое неизбежно выпадает на ее долю между этими лицами, в
том быте, который установился под их влиянием.
Не говорят ли благоразумные люди, удерживая молодых людей от женитьбы: «Жена-то ведь не лапоть,
с ноги не сбросишь!» И в общем мнении самая главная разница жены от лаптя в
том и состоит,
что она приносит
с собою целую обузу забот, от которых муж не может избавиться, тогда как лапоть дает только удобство, а если неудобен будет,
то легко может быть сброшен…
Вообще — в женщине, даже достигшей положения независимого и con amore упражняющейся в самодурстве, видно всегда ее сравнительное бессилие, следствие векового ее угнетения: она тяжеле, подозрительней, бездушней в своих требованиях; здравому рассуждению она не поддается уже не потому,
что презирает его, а скорее потому,
что боится
с ним не справиться: «Начнешь, дескать, рассуждать, а еще
что из этого выйдет, — оплетут как раз», — и вследствие
того она строго держится старины и различных наставлений, сообщенных ей какою-нибудь Феклушею…
Жене его нет никакой надежды, никакой отрады, передышаться ей нельзя; если может,
то пусть живет без дыханья, забудет,
что есть вольный воздух на свете, пусть отречется от своей природы и сольется
с капризным деспотизмом старой Кабанихи.
Оказывается,
что воспитание и молодая жизнь ничего не дали ей; в доме ее матери было
то же,
что и у Кабановых, — ходили в церковь, шили золотом по бархату, слушали рассказы странниц, обедали, гуляли по саду, опять беседовали
с богомолками и сами молились…
В сухой однообразной жизни своей юности, в грубых и суеверных понятиях окружающей среды, она постоянно умела брать
то,
что соглашалось
с ее естественными стремлениями к красоте, гармонии, довольству, счастью.
С меня и
того довольно,
что она меня любит».
Но только не смешивайте этого терпения
с тем, которое происходит от слабого развития личности в человеке и которое кончает
тем,
что привыкает к оскорблениям и тягостям всякого рода.
Только бы не подчиниться их началам, вопреки своей натуре, только бы не помириться
с их неестественными требованиями, а там
что выйдет — лучшая ли доля для нее или гибель, — на это она уж не смотрит: в
том и другом случае для нее избавление…
Дикой твердит,
что гроза в наказание нам посылается, чтоб мы чувствовали; пришедшая барыня, наводящая страх на всех в городе, показывается несколько раз
с тем, чтобы зловещим голосом прокричать над Катериною: «Все в огне гореть будете в неугасимом».
Даже удалой Кудряш, esprit-fort этой среды, и
тот находит,
что девкам можно гулять
с парнями сколько хочешь, — это ничего, а бабам надо уж взаперти сидеть.
К Борису влечет ее не одно
то,
что он ей нравится,
что он и
с виду и по речам не похож на остальных, окружающих ее; к нему влечет ее и потребность любви, не нашедшая себе отзыва в муже, и оскорбленное чувство жены и женщины, и смертельная тоска ее однообразной жизни, и желание воли, простора, горячей, беззапретной свободы.
Она все мечтает, как бы ей «полететь невидимо, куда бы захотела»; а
то такая мысль приходит: «Кабы моя воля, каталась бы я теперь на Волге, на лодке,
с песнями, либо на тройке на хорошей, обнявшись…» — «Только не
с мужем», — подсказывает ей Варя, и Катерина не может скрыть своего чувства и сразу ей открывается вопросом: «А ты почем знаешь?» Видно,
что замечание Варвары для нее самой объяснило многое: рассказывая так наивно свои мечты, она еще не понимала хорошенько их значения.
Такая любовь, такое чувство не уживется в стенах кабановского дома
с притворством и обманом. Катерина хоть и решилась на тайное свидание, но в первый же раз, в восторге любви, говорит Борису, уверяющему,
что никто ничего не узнает: «Э,
что меня жалеть, никто не виноват, — сама на
то пошла. Не жалей, губи меня! Пусть все знают, пусть все видят,
что я делаю… Коли я для тебя греха не побоялась, побоюсь ли я людского суда?»
Кабанова не может оставить
того,
с чем она воспитана и прожила целый век; бесхарактерный сын ее не может вдруг, ни
с того ни
с сего, приобрести твердость и самостоятельность до такой степени, чтобы отречься от всех нелепостей, внушаемых ему старухой; все окружающее не может перевернуться вдруг так, чтобы сделать сладкою жизнь молодой женщины.
При первом свидании
с Катериной, когда она говорит о
том,
что ее ждет за это, Борис прерывает ее словами: «Ну
что об этом думать, благо нам теперь хорошо».
Но тут-то и окажется бессилие страдальцев; окажется,
что они и не предвидели, и
что они проклинают себя, и
что они рады бы, да нельзя, и
что воли у них нет, а главное —
что у них нет ничего за душою, и
что для продолжения своего существования они должны служить
тому же самому Дикому, от которого вместе
с нами хотели бы избавиться…
Ни хвалить, ни бранить этих людей нечего, но нужно обратить внимание на
ту практическую почву, на которую переходит вопрос; надо признать,
что человеку, ожидающему наследства от дяди, трудно сбросить
с себя зависимость от этого дяди, и затем надо отказаться от излишних надежд на племянников, ожидающих наследства, хотя бы они и были «образованны» по самое нельзя. Если тут разбирать виноватого,
то виноваты окажутся не столько племянники, сколько дяди, или, лучше сказать, их наследство.
Зато какою же отрадною, свежею жизнью веет на нас здоровая личность, находящая в себе решимость покончить
с этой гнилою жизнью во
что бы
то ни стало!..