И пусть меня
людская злобаВсего отрадного лишит,
Пусть с колыбели и до гроба
Лишь злом и мучит и страшит:
Пред ней душою не унижусь,
В мечтах не разуверюсь я,
Могильной тленью в прах низринусь,
Но скорби не отдам себя!..
О Муза! я у двери гроба! // Пускай я много виноват, // Пусть увеличит во сто крат // Мои вины
людская злоба — // Не плачь! завиден жребий наш, // Не наругаются над нами: // Меж мной и честными сердцами // Порваться долго ты не дашь // Живому, кровному союзу! // Не русский — взглянет без любви // На эту бледную, в крови, // Кнутом иссеченную Музу…
И мы неслись под пламенные звуки, // И — боже мой — как дивно хороша // Она была! и крепко наши руки // Сжимались, — и навстречу к ней душа // Моя неслась в томленьи новой муки. // «И я тебя люблю! — едва дыша, // Я повторял. — Что нам
людская злоба! // Взгляни в глаза мне; твой, — я твой до гроба!»
А вот и другой образ, светлый во мраке, любимый середь
людской злобы, бедный, покинутый, одинокий…
Этим возгласом души старой монахини, на мгновенье допустившей себя до мысли с земным оттенком, всецело объяснялось невнимание к лежавшей у ее ног бесчувственной жертве
людской злобы. Мать Досифея умолкла, но, видимо, мысленно продолжала свою молитву. Глаза ее были устремлены на Божественного Страдальца, и это лицезрение, конечно, еще более укрепляло в сердце суровой монахини идею духовного наслаждения человека при посылаемых ему небом земных страданиях.
Неточные совпадения
— Чаша с кровию Христовой и надпись: «redemptio mundi!» — искупление мира! — продолжал Егор Егорыч, переходя в сопровождении своих спутников к южной стене. — А это агнец delet peccata — известный агнец, приявший на себя грехи мира и феноменирующий у всех почти народов в их религиях при заклании и сожжении — очищение зараженного грехами и
злобою людского воздуха.
Мигачева. Ох, должно быть, по наговору, по чьему-нибудь наговору. От
злобы людской, от соседей все больше люди погибают. Есть же такие соседи злодеи, ненавистники.
Но высшую прелесть лица Домны Платоновны бесспорно составляли ее персиковый подбородок и общее выражение, до того мягкое и детское, что если бы вас когда-нибудь взяла охота поразмыслить: как таки, при этой бездне простодушия, разлитой по всему лицу Домны Платоновны, с языка ее постоянно не сходит речь о
людском ехидстве и
злобе? — так вы бы непременно сказали себе: будь ты, однако, Домна Платоновна, совсем от меня проклята, потому что черт тебя знает, какие мне по твоей милости задачи приходят!
— Все, — внушительно подтвердил Пантелей. — Только
людских грехов перед покойником покрыть она не может… Кто какое зло покойнику сделал, тому до покаянья грех не прощен… Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей, как
злобу к людям иметь… Каково будет на тот свет-то нести ее!.. Тяжела ноша, ух как тяжела!..
Тихо и ясно стало нá сердце у Дунюшки с той ночи, как после катанья она усмирила молитвой тревожные думы. На что ни взглянет, все светлее и краше ей кажется. Будто дивная завеса опустилась перед ее душевными очами, и невидимы стали ей
людская неправда и
злоба. Все люди лучше, добрее ей кажутся, и в себе сознает она, что стала добрее и лучше. Каждый день ей теперь праздник великий. И мнится Дуне, что будто от тяжкого сна она пробудилась, из темного душного морока на высоту лучезарного света она вознеслась.