Неточные совпадения
Это произошло так.
В одно из его редких возвращений домой он не увидел, как всегда еще издали, на пороге дома свою жену Мери, всплескивающую руками, а затем бегущую навстречу до потери дыхания. Вместо нее у детской кроватки — нового предмета
в маленьком доме Лонгрена — стояла взволнованная соседка.
Мери пошла к нему
в шесть часов вечера. Около семи рассказчица встретила ее на дороге к Лиссу. Заплаканная и расстроенная, Мери сказала, что идет
в город заложить обручальное кольцо. Она прибавила, что Меннерс соглашался дать денег, но требовал за
это любви. Мери ничего не добилась.
Этим способом Лонгрен добывал столько, чтобы жить
в рамках умеренной экономии.
Но
эти дни норда выманивали Лонгрена из его маленького теплого дома чаще, чем солнце, забрасывающее
в ясную погоду море и Каперну покрывалами воздушного золота.
Лонгрен выходил на мостик, настланный по длинным рядам свай, где, на самом конце
этого дощатого мола, подолгу курил раздуваемую ветром трубку, смотря, как обнаженное у берегов дно дымилось седой пеной, еле поспевающей за валами, грохочущий бег которых к черному, штормовому горизонту наполнял пространство стадами фантастических гривастых существ, несущихся
в разнузданном свирепом отчаянии к далекому утешению.
В один из таких дней двенадцатилетний сын Меннерса, Хин, заметив, что отцовская лодка бьется под мостками о сваи, ломая борта, пошел и сказал об
этом отцу.
Канат
этот висел на случай причала
в бурную погоду и бросался с мостков.
Молча, до своих последних слов, посланных вдогонку Меннерсу, Лонгрен стоял; стоял неподвижно, строго и тихо, как судья, выказав глубокое презрение к Меннерсу — большее, чем ненависть, было
в его молчании, и
это все чувствовали.
Совершенно навсегда остался он
в стороне от деревенских дел; мальчишки, завидев его, кричали вдогонку: «Лонгрен утопил Меннерса!» Он не обращал на
это внимания.
Совершилось
это, разумеется, постепенно, путем внушения и окриков взрослых приобрело характер страшного запрета, а затем, усиленное пересудами и кривотолками, разрослось
в детских умах страхом к дому матроса.
Лонгрен, называя девочке имена снастей, парусов, предметов морского обихода, постепенно увлекался, переходя от объяснений к различным эпизодам,
в которых играли роль то брашпиль, то рулевое колесо, то мачта или какой-нибудь тип лодки и т. п., а от отдельных иллюстраций
этих переходил к широким картинам морских скитаний, вплетая суеверия
в действительность, а действительность —
в образы своей фантазии.
Бот
этот пятнадцать человек выдержит
в любую погоду».
Это случалось не часто, хотя Лисс лежал всего
в четырех верстах от Каперны, но дорога к нему шла лесом, а
в лесу многое может напугать детей, помимо физической опасности, которую, правда, трудно встретить на таком близком расстоянии от города, но все-таки не мешает иметь
в виду.
Но неизвестный так погрузился
в созерцание лесного сюрприза, что девочка успела рассмотреть его с головы до ног, установив, что людей, подобных
этому незнакомцу, ей видеть еще ни разу не приходилось.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что я,
в качестве берегового пирата, могу вручить тебе
этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. — Как зовут тебя, крошка?
А если рассказывают и поют, то, знаешь,
эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества,
эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание
в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом…
— Принцесса, ясное дело. Вбил ты ей
в голову
эти заморские корабли! Эх ты, чудак-чудаковский, а еще хозяин!
Каждый столб оканчивался наверху пышной чугунной лилией;
эти чаши по торжественным дням наполнялись маслом, пылая
в ночном мраке обширным огненным строем.
Эта живость,
эта совершенная извращенность мальчика начала сказываться на восьмом году его жизни; тип рыцаря причудливых впечатлений, искателя и чудотворца, т. е. человека, взявшего из бесчисленного разнообразия ролей жизни самую опасную и трогательную — роль провидения, намечался
в Грэе еще тогда, когда, приставив к стене стул, чтобы достать картину, изображавшую распятие, он вынул гвозди из окровавленных рук Христа, т. е. попросту замазал их голубой краской, похищенной у маляра.
—
Эти бочки привез
в 1793 году твой предок, Джон Грэй, из Лиссабона, на корабле «Бигль»; за вино было уплачено две тысячи золотых пиастров. Надпись на бочках сделана оружейным мастером Вениамином Эльяном из Пондишери. Бочки погружены
в грунт на шесть футов и засыпаны золой из виноградных стеблей.
Этого вина никто не пил, не пробовал и не будет пробовать.
Говоря
это, он то раскрывал, то сжимал руку и наконец, довольный своей шуткой, выбежал, опередив Польдишока, по мрачной лестнице
в коридор нижнего этажа.
Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати,
это был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли заставила его пошатнуться. Бледный, как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку
в карман штанишек.
Встав рано, когда бесприданница удалилась на кухню, он пробрался
в ее комнату и, засунув подарок
в сундук девушки, прикрыл его короткой запиской: «Бетси,
это твое.
Переполох, вызванный на кухне
этой историей, принял такие размеры, что Грэй должен был сознаться
в подлоге.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как
в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, —
эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки, какие не передашь на бумаге, — их сила
в чувстве, не
в самих них.
Таким образом, Грэй жил всвоем мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших
в старину боевое значение.
Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились
в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До
этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все —
в прекрасном, поражающем соответствии.
Это случилось
в библиотеке.
Не мысли, но тени
этих мыслей выросли
в душе Грэя, пока он смотрел картину.
Эта власть замкнутостью и полнотой равнялась власти Орфея [Орфей —
в древнегреческой мифологии — певец, пение которого очаровывало не только людей, но и диких зверей, деревья, скалы, реки.].
Никакая профессия, кроме
этой, не могла бы так удачно сплавить
в одно целое все сокровища жизни, сохранив неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного счастья.
Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла
в Марсель шкуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки.
Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
В течение года, пока «Ансельм» посещал Францию, Америку и Испанию, Грэй промотал часть своего имущества на пирожном, отдавая
этим дань прошлому, а остальную часть — для настоящего и будущего — проиграл
в карты.
Все
эти мокрые канаты
в два пуда на весу рук; все
эти леера [Леер — туго натянутая веревка или трос, оба конца которого закреплены.
Он молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань, до тех пор пока не стал
в новой сфере «своим», но с
этого времени неизменно отвечал боксом на всякое оскорбление.
И он стал читать — вернее, говорить и кричать — по книге древние слова моря.
Это был первый урок Грэя.
В течение года он познакомился с навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: «Мы».
Слуги, сбежавшиеся к нему, обрадовались, встрепенулись и замерли
в той же почтительности, с какой, как бы не далее как вчера, встречали
этого Грэя.
Еще утром, едва проснувшись, он уже почувствовал, что
этот день начался
в черных лучах. Он мрачно оделся, неохотно позавтракал, забыл прочитать газету и долго курил, погруженный
в невыразимый мир бесцельного напряжения; среди смутно возникающих слов бродили непризнанные желания, взаимно уничтожая себя равным усилием. Тогда он занялся делом.
Под вечер он уселся
в каюте, взял книгу и долго возражал автору, делая на полях заметки парадоксального свойства. Некоторое время его забавляла
эта игра,
эта беседа с властвующим из гроба мертвым. Затем, взяв трубку, он утонул
в синем дыме, живя среди призрачных арабесок [Арабеска — здесь: музыкальное произведение, причудливое и непринужденное по своему характеру.], возникающих
в его зыбких слоях.
В течение дня человек внимает такому множеству мыслей, впечатлений, речей и слов, что все
это составило бы не одну толстую книгу.
Во власти такого чувства был теперь Грэй; он мог бы, правда, сказать: «Я жду, я вижу, я скоро узнаю…» — но даже
эти слова равнялись не большему, чем отдельные чертежи
в отношении архитектурного замысла.
— Из шнурка и деревяшки я изладил длинный хлыст и, крючок к нему приделав, испустил протяжный свист. — Затем он пощекотал пальцем
в коробке червей. —
Этот червь
в земле скитался и своей был жизни рад, а теперь на крюк попался — и его сомы съедят.
В облачном движении
этом все живо и выпукло и все бессвязно, как бред.
За
это время Летика появлялся у костра дважды, курил и засматривал из любопытства
в рот пойманным рыбам — что там?
Быть может, при других обстоятельствах
эта девушка была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось
в нем. Разумеется, он не знал ни ее, ни ее имени, ни, тем более, почему она уснула на берегу, но был
этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно сильнее; ее содержание, не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
Взглянув еще раз на
это отдыхающее лицо, Грэй повернулся и увидел
в кустах высоко поднятые брови матроса.
В то время, как Летика, взяв стакан обеими руками, скромно шептался с ним, посматривая
в окно, Грэй подозвал Меннерса. Хин самодовольно уселся на кончик стула, польщенный
этим обращением и польщенный именно потому, что оно выразилось простым киванием Грэева пальца.
Он сказал
это с твердой простотой силы, не позволяющей увильнуть от данного тона. Хин Меннерс внутренне завертелся и даже ухмыльнулся слегка, но внешне подчинился характеру обращения. Впрочем, прежде чем ответить, он помолчал — единственно из бесплодного желания догадаться,
в чем дело.
— Гм! — сказал он, поднимая глаза
в потолок. —
Это, должно быть, Корабельная Ассоль, больше быть некому. Она полоумная.
—
В самом деле? — равнодушно сказал Грэй, отпивая крупный глоток. — Как же
это случилось?