Неточные совпадения
Городские свалки нравились Илье больше, чем хождение по дворам. На свалках не
было никого, кроме двух-трёх стариков,
таких же,
как Еремей, здесь не нужно
было оглядываться по сторонам, ожидая дворника с метлой руках, который явится, обругает нехорошими словами а ещё и ударит, выгоняя со двора.
—
Как ушла она третьего дня,
так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры
так и
был злющий, рычит.
Илья вытер лицо рукавом рубахи и посмотрел на всех. Петруха уже стоял за буфетом, встряхивая кудрями. Пред ним стоял Перфишка и лукаво ухмылялся. Но лицо у него, несмотря на улыбку,
было такое,
как будто он только что проиграл в орлянку последний свой пятак.
Много замечал Илья, но всё
было нехорошее, скучное и толкало его в сторону от людей. Иногда впечатления, скопляясь в нём, вызывали настойчивое желание поговорить с кем-нибудь. Но говорить с дядей не хотелось: после смерти Еремея между Ильёй и дядей выросло что-то невидимое, но плотное и мешало мальчику подходить к горбуну
так свободно и близко,
как раньше. А Яков ничего не мог объяснить ему, живя тоже в стороне ото всего, но на свой особый лад.
— Боже мой, боже! — тяжело вздыхала Матица. — Что же это творится на свете белом? Что
будет с девочкой? Вот и у меня
была девочка,
как ты!.. Зосталась она там, дома, у городи Хороли… И это
так далеко — город Хорол, что если б меня и пустили туда,
так не нашла бы я до него дороги… Вот так-то бывает с человеком!.. Живёт он, живёт на земле и забывает, где его родина…
— Сказано — взявши нож, от него и погибнешь… Вот почему ты мне лишний… Так-то… На вот тебе полтинку, и — иди… Уходи… Помни — ты мне ничего худого, я тебе — тоже… Даже — вот, на! Дарю полтинник… И разговор вёл я с тобой, мальчишкой, серьёзный,
как надо
быть и… всё
такое… Может, мне даже жалко тебя… но неподходящий ты! Коли чека не по оси — её надо бросить… Ну, иди…
— Живём,
как можем,
есть пища — гложем, нет — попищим, да
так и ляжем!.. А я ведь рад, что тебя встретил, чёрт те дери!
— Видишь ли…
Как заболела нога, то не стало у меня дохода… Не выхожу… А всё уж прожила… Пятый день сижу вот
так… Вчера уж и не
ела почти, а сегодня просто совсем не
ела… ей-богу, правда!
Среди них нельзя жить
такому человеку,
как Яков, а Яков
был хороший человек, добрый, тихий, чистый.
— Да-а, хороши! Стихи читал я — Лермонтова, Некрасова, Пушкина… Бывало, читаю,
как молоко
пью.
Есть, брат, стихи
такие, — читаешь — словно милая целует. А иной раз стих хлыстнёт тебя по сердцу,
как искру высечет: вспыхнешь весь…
— Вы — дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце,
так влезу на крышу и
буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания… видите,
какая я?
— Мой каприз! — говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. — Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, — добьёшься… Я —
такая же…
Будь я моложе — вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь,
как по нотам…
Тело у неё
было такое же гибкое и крепкое,
как её грудной голос, и стройное,
как характер её.
— Бедненькие вы с Павлом, — пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть,
как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько
напевая. В
такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и,
как мог, утешал её. А она говорила...
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она
была так же спокойна и ровна,
как всегда.
Как хошь, стало
быть,
так и живи.
— А-а! Обиделся ты, —
так! Ну, мне не до того теперь… Вот что: вызовет тебя следователь, станет расспрашивать, когда ты со мной познакомился, часто ли бывал, — говори всё,
как было, по правде… всё подробно, — слышишь?
—
Так ты… у следователя-то говори всё,
как было…
—
Как ты живёшь…
пьёшь ли водку… насчёт женщин. Называл какую-то Олимпиаду, — не знаете ли? — говорит. Что
такое?
— И её! — сказал Павел и дрогнувшим голосом спросил. — А ты думаешь, не жалко мне её? Я её выгнал… И,
как пошла она…
как заплакала…
так тихо заплакала,
так горько, — сердце у меня кровью облилось… Сам бы заплакал, да кирпичи у меня тогда в душе
были… И задумался я тогда надо всем этим… Эх, Илья! Нет нам жизни…
— Никто не нарушает
так порядка и благообразия,
как извозчик, — рассуждал он. — Это
такие нахальные скоты! Пешеходу всегда можно внушить уважение к порядку на улице, стоит только полицеймейстеру напечатать правило: «Идущие вниз по улице должны держаться правой стороны, идущие вверх — левой», и тотчас же движению по улицам
будет придана дисциплина. Но извозчика не проймёшь никакими правилами, извозчик это — это чёрт знает что
такое!
И все
так говорили, хотя знали — не тронул я её, и
как она
была девкой,
так и… издохла…
— «Кто находится между живыми, тому еще
есть надежда,
так как и псу живому лучше, чем мертвому льву», — снова заговорил сторож, открыв глаза. И борода зашевелилась снова.
Ему казалось, что когда-то, незаметно для него, вера в справедливость бога пошатнулась в нём, что она не
так уже крепка,
как прежде: что-то разъело её,
как ржавчина железо. В его груди
было что-то несоединимое,
как вода и огонь. И с новой силой в нём возникло озлобление против своего прошлого, всех людей и порядков жизни.
— А — верно, — похож ты на козла:
такой же сухопарый. Знаешь — ты на сапожника Перфишку похож, — право!
Так ты завтра приходи и возьми денег на первое время, пока без места
будешь… А я — к Якову схожу теперь… Ты
как с Яковом-то?
Илья запер дверь, обернулся, чтобы ответить, — и встретил перед собой грудь женщины. Она не отступала перед ним, а
как будто всё плотнее прижималась к нему. Он тоже не мог отступить: за спиной его
была дверь. А она стала смеяться… тихонько
так, вздрагивающим смехом. Лунёв поднял руки, осторожно положил их ладонями на её плечи, и руки у него дрожали от робости пред этой женщиной и желания обнять её. Тогда она сама вытянулась кверху, цепко охватила его шею тонкими, горячими руками и сказала звенящим голосом...
— Ты думаешь — муж! —
так этого достаточно для женщины? Муж может очень не нравиться, если даже любишь его. И потом — он ведь тоже никогда не стесняется изменить жене, только бы нашёлся подходящий сюжет… И женщине тоже скучно всю жизнь помнить одно — муж, муж, муж! Пошалить с другим мужчиной — забавно: узнаёшь,
какие мужчины бывают и
какая между ними разница. Ведь и квас разный: просто квас, баварский квас, можжевеловый, клюковный… И это даже глупо всегда
пить просто квас…
— Ну-ну, и настряпала сегодня Танюша!
Такие пельмени, —
есть жалко и совестно,
как совестно
было бы живых соловьёв
есть… Я, брат, даже тебе тарелку оставил. Снимай с шеи магазин, садись,
ешь и — знай наших!
— Я думала —
так лучше, — деревянным голосом проговорила баба. — А надо
было сделать
как хуже… Надо бы её тогда богатому продать… Он дал бы ей квартиру и одёжу и всё… Она потом прогнала бы его и жила… Многие живут
так… от старика…
Но, подумав
так, он зорко присматривался в тёмный угол комнаты, где
было особенно тихо и тьма
как будто хотела принять некую определённую форму…
— Не могу! Я, брат,
так себя чувствую,
как будто у меня дома жар-птица, — а клетка-то для неё слаба. Целые дни одна она там сидит… и кто её знает, о чём думает? Житьё ей серое наступило… я это очень хорошо понимаю… Если б ребёнок
был…
— Никак нельзя тебе помочь! — сказал Лунёв и почувствовал при этом какое-то удовлетворение. Павла ему
было жалко ещё более, чем Перфишку, и, когда Грачёв говорил злобно, в груди Ильи тоже закипала злоба против кого-то. Но врага, наносящего обиду, врага, который комкал жизнь Павла, налицо не
было, — он
был невидим. И Лунёв снова чувствовал, что его злоба
так же не нужна,
как и жалость, —
как почти все его чувства к другим людям. Все это
были лишние, бесполезные чувства. А Павел, хмурясь, говорил...
С преувеличенной вежливостью Илья взял её за руку, вёл к столу, наклоняясь и заглядывая ей в лицо и не решаясь сказать,
какая она стала. А она
была невероятно худая и шагала
так, точно ноги у неё подламывались.
— Голубые сны вижу я… Понимаешь — всё будто голубое… Не только небо, а и земля, и деревья, и цветы, и травы — всё! Тишина
такая…
Как будто и нет ничего, до того всё недвижимо… и всё голубое. Идёшь будто куда-то, без усталости идёшь, далеко, без конца… И невозможно понять —
есть ты или нет? Очень легко… Голубые сны — это перед смертью.
Она замолчала, отвернулась от него, заговорила с братом и скоро ушла, простившись с Ильёй только кивком головы. Лицо у неё
было такое,
как раньше, — до истории с Машей, — сухое, гордое. Илья задумался: не обидел ли он её неосторожным словом? Он вспомнил всё, что сказал ей, и не нашёл ничего обидного. Потом задумался над её словами, они занимали его.
Какую разницу видит она между торговлей и трудом?
— Ничего, отдышалась немного… Сидит, улыбается. Лечат её чем-то… молоком
поят… Хренову-то попадёт за неё!.. Адвокат говорит — здорово влепят старому чёрту… Возят Машку к следователю… Насчёт моей тоже хлопочут, чтобы скорее суд… Нет, хорошо у них!.. Квартира маленькая, людей —
как дров в печи, и все
так и пылают…
Широким жестом руки она повела по магазину и продолжала рассказывать ему о том,
как труд обогащает всех, кроме того, кто трудится. Сначала она говорила
так,
как всегда, — сухо, отчётливо, и некрасивое лицо её
было неподвижно, а потом брови у ней дрогнули, нахмурились, ноздри раздулись, и, высоко вскинув голову, она в упор кидала Илье крепкие слова, пропитанные молодой, непоколебимой верой в их правду.
На другой день сестра Гаврика опять пришла. Она
была такая же,
как всегда: в том же стареньком платье, с тем же лицом.
— Вы, кажется, обиделись на меня? — раздался её твёрдый голос. Он
так резко отличался от тех звуков, которыми она сказала свои первые слова, что Илья тревожно взглянул на неё, а она уж вновь
была такая,
как всегда, что-то заносчивое, задорное
было в её тёмных глазах.
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней всё
как будто остановилось, — нет ни дум, ни желаний, только тяжёлая усталость. В
таком состоянии он провёл весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много
таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо
было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью...
Его лицо несколько успокоило Илью: оно
было такое же румяное и благодушное,
как всегда, только концы усов Громов закрутил кверху.
— Па-азвольте-с! Суд присяжных
есть,
так сказать, великая реформа, введённая на всеобщую пользу императором Александром вторым-с!
Как можете вы подвергать поношению учреждение государственное-с?
Это подействовало на всех
так,
как будто что-то оглушительно треснуло или огонь в комнате погас и всех сразу охватила густая тьма, — и люди замерли в этой тьме, кто
как стоял. Открытые рты, с кусками пищи в них,
были как гнойные раны на испуганных, недоумевающих лицах этих людей.