Неточные совпадения
Встречаясь
друг с
другом,
говорили о фабрике, о машинах, ругали мастеров, —
говорили и думали только о том, что связано с работой.
Но иногда некоторые из них
говорили что-то неслыханное в слободке. С ними не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у
других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное, и они начинали больше пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.
Он умер утром, в те минуты, когда гудок звал на работу. В гробу лежал с открытым ртом, но брови у него были сердито нахмурены. Хоронили его жена, сын, собака, старый пьяница и вор Данила Весовщиков, прогнанный с фабрики, и несколько слободских нищих. Жена плакала тихо и немного, Павел — не плакал. Слобожане, встречая на улице гроб, останавливались и, крестясь,
говорили друг другу...
Говорили они мало и мало видели
друг друга.
— Бог с тобой! Живи как хочешь, не буду я тебе мешать. Только об одном прошу — не
говори с людьми без страха! Опасаться надо людей — ненавидят все
друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
— В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц тому назад. Здесь людей хороших нашел, — сына вашего и
других. Здесь — поживу! —
говорил он, дергая усы.
Являлись и еще люди из города, чаще
других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда
говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго
говорили о французах, англичанах и шведах как о своих
друзьях, о близких сердцу людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
— Нам нужна газета! — часто
говорил Павел. Жизнь становилась торопливой и лихорадочной, люди все быстрее перебегали от одной книги к
другой, точно пчелы с цветка на цветок.
Но листки волновали людей, и, если их не было неделю, люди уже
говорили друг другу...
В комнате непрерывно звучали два голоса, обнимаясь и борясь
друг с
другом в возбужденной игре. Шагал Павел, скрипел пол под его ногами. Когда он
говорил, все звуки тонули в его речи, а когда спокойно и медленно лился тяжелый голос Рыбина, — был слышен стук маятника и тихий треск мороза, щупавшего стены дома острыми когтями.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем
других, — он
говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не
говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
Завязался один из тех споров, когда люди начинали
говорить словами, непонятными для матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали
друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда
говорили просто.
Мать прислушивалась к спору и понимала, что Павел не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он
говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали
друг на
друга не обижаясь.
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не
говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой —
другие, все бросили, пошли… Паша!
Он
говорил медленно, и было видно, что думает о
другом.
Всем нравилось видеть бессилие полиции, и даже пожилые рабочие, усмехаясь,
говорили друг другу...
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома пели тише
других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно
говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
— Я, видите ли, условился с Павлом и Андреем, что, если их арестуют, — на
другой же день я должен переселить вас в город! —
говорил он ласково и озабоченно. — Был у вас обыск?
— Я вас такой и представляла себе! Брат писал, что вы будете жить у него! —
говорила дама, снимая перед зеркалом шляпу. — Мы с Павлом Михайловичем давно
друзья. Он рассказывал мне про вас.
Прощаясь с сестрой, Николай крепко пожал ей руку, и мать еще раз отметила простоту и спокойствие их отношений. Ни поцелуев, ни ласковых слов у этих людей, а относятся они
друг к
другу так душевно, заботливо. Там, где она жила, люди много целуются, часто
говорят ласковые слова и всегда кусают
друг друга, как голодные собаки.
— Намедни, — продолжал Рыбин, — вызвал меня земский, —
говорит мне: «Ты что, мерзавец, сказал священнику?» — «Почему я — мерзавец? Я зарабатываю хлеб свой горбом, я ничего худого против людей не сделал, —
говорю, — вот!» Он заорал, ткнул мне в зубы… трое суток я сидел под арестом. Так
говорите вы с народом! Так? Не жди прощенья, дьявол! Не я —
другой, не тебе — детям твоим возместит обиду мою, — помни! Вспахали вы железными когтями груди народу, посеяли в них зло — не жди пощады, дьяволы наши! Вот.
Говорили о молоке, но мать чувствовала, что они думают о
другом, без слов, желая Софье и ей доброго, хорошего. Это заметно трогало Софью и тоже вызывало у нее смущение, целомудренную скромность, которая не позволила ей сказать что-нибудь иное, кроме тихого...
Она разливала чай и удивлялась горячности, с которой они
говорили о жизни и судьбе рабочего народа, о том, как скорее и лучше посеять среди него мысли о правде, поднять его дух. Часто они, сердясь, не соглашались
друг с
другом, обвиняли один
другого в чем-то, обижались и снова спорили.
Его тесно окружили мужчины и женщины, что-то
говорили ему, размахивая руками, волнуясь, отталкивая
друг друга. Перед глазами матери мелькали бледные, возбужденные лица с трясущимися губами, по лицу одной женщины катились слезы обиды…
Они
говорили друг другу незначительные, ненужные обоим слова, мать видела, что глаза Павла смотрят в лицо ей мягко, любовно. Все такой же ровный и спокойный, как всегда, он не изменился, только борода сильно отросла и старила его, да кисти рук стали белее. Ей захотелось сделать ему приятное, сказать о Николае, и она, не изменяя голоса, тем же тоном, каким
говорила ненужное и неинтересное, продолжала...
— Крестьяне! Ищите грамотки, читайте, не верьте начальству и попам, когда они
говорят, что безбожники и бунтовщики те люди, которые для нас правду несут. Правда тайно ходит по земле, она гнезд ищет в народе, — начальству она вроде ножа и огня, не может оно принять ее, зарежет она его, сожжет! Правда вам —
друг добрый, а начальству — заклятый враг! Вот отчего она прячется!..
—
Друг, значит! — тихо молвил Петр. — С характером, н-да!.. Оценил себя высоко, — как следует! Вот, Татьяна, человек, а? Ты
говоришь…
— У меня — двое было. Один, двухлетний, сварился кипятком,
другого — не доносила, мертвый родился, — из-за работы этой треклятой! Радость мне? Я
говорю — напрасно мужики женятся, только вяжут себе руки, жили бы свободно, добивались бы нужного порядка, вышли бы за правду прямо, как тот человек! Верно
говорю, матушка?..
— А я
говорю — есть
друзья у народа…
— Видел. У моей двери тоже. Ну, до свиданья! До свиданья, свирепая женщина. А знаете,
друзья, драка на кладбище — хорошая вещь в конце концов! О ней
говорит весь город. Твоя бумажка по этому поводу — очень хороша и поспела вовремя. Я всегда
говорил, что хорошая ссора лучше худого мира…
К их беседе прислушивался Мазин, оживленный и подвижный более
других, Самойлов что-то порою
говорил Ивану Гусеву, и мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет, щеки надуваются, он наклоняет голову.
Она слышала слова прокурора, понимала, что он обвиняет всех, никого не выделяя; проговорив о Павле, он начинал
говорить о Феде, а поставив его рядом с Павлом, настойчиво пододвигал к ним Букина, — казалось, он упаковывает, зашивает всех в один мешок, плотно укладывая
друг к
другу.
— Так их! — одобрительно прошептал Сизов. Уже
говорил другой адвокат, маленький, с острым, бледным и насмешливым лицом, а судьи мешали ему.
Судьи зашевелились тяжело и беспокойно. Предводитель дворянства что-то прошептал судье с ленивым лицом, тот кивнул головой и обратился к старичку, а с
другой стороны в то же время ему
говорил в ухо больной судья. Качаясь в кресле вправо и влево, старичок что-то сказал Павлу, но голос его утонул в ровном и широком потоке речи Власова.
— По существу? Да зачем же я с вами буду
говорить по существу? Что нужно было вам знать — товарищ сказал. Остальное вам доскажут, будет время,
другие…
Отцы и матери смотрели на детей со смутным чувством, где недоверие к молодости, привычное сознание своего превосходства над детьми странно сливалось с
другим чувством, близким уважению к ним, и печальная, безотвязная дума, как теперь жить, притуплялась о любопытство, возбужденное юностью, которая смело и бесстрашно
говорит о возможности
другой, хорошей жизни.
Мать
говорила с Павлом, как и
другие, о том же — о платье, о здоровье, а в груди у нее толкались десятки вопросов о Саше, о себе, о нем.
— Однако, мать, идем! — сказал Сизов. И в то же время откуда-то явилась Саша, взяла мать под руку и быстро потащила за собой на
другую сторону улицы,
говоря...
Говоря, он крепко растер озябшие руки и, подойдя к столу, начал поспешно выдвигать ящики, выбирая из них бумаги, одни рвал,
другие откладывал в сторону, озабоченный и растрепанный.
Помолчали, глядя
друг на
друга, улыбнулись обе, потом Людмила пошла из комнаты,
говоря...
— Молчать,
говорю! — Жандарм взял под руку ее, дернул.
Другой схватил
другую руку, и, крупно шагая, они повели мать.