Неточные совпадения
Павел сделал
все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой же, как
все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела
голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Хохол слушал и качал
головою в такт ее словам. Весовщиков, рыжий и приведенный Павлом фабричный стояли
все трое тесной группой и почему-то не нравились матери.
— Вот какая вы! — сказала Власова. — Родителей лишились и
всего, — она не умела докончить своей мысли, вздохнула и замолчала, глядя в лицо Наташи, чувствуя к ней благодарность за что-то. Она сидела на полу перед ней, а девушка задумчиво улыбалась, наклонив
голову.
Все жандармы обернулись к нему, потом посмотрели на офицера. Он снова поднял
голову и, окинув широкую фигуру Николая испытующим взглядом, протянул в нос...
— Надо говорить о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в
голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет
все отвергнуть, —
всю жизнь и
все науки, может, он увидит, что
все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему
все книги в руки, а уж он сам ответит, — вот!
— Аз есмь! — ответил он, наклоняя свою большую
голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, — такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди
все время что-то булькало, хрипело…
— Хорошая! — кивнул
головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть
всех нас, крамольников.
Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
— Вы можете! — сказал хохол и, отвернув от нее лицо, крепко, как всегда, потер руками
голову, щеку и глаза. —
Все любят близкое, но — в большом сердце и далекое — близко! Вы много можете. Велико у вас материнское…
— А очнешься, — говорил хохол, встряхнув
головой, — поглядишь кругом — холодно и грязно!
Все устали, обозлились…
—
Всем нам нужно учиться и учить других, вот наше дело! — проговорил Андрей, опуская
голову. Весовщиков спросил...
Хохол хватался за
голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты
все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал
головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его
голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может…
Всех жалко мне!
Все вы — родные,
все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие,
все бросили, пошли… Паша!
— Уйди, Павел, чтобы я тебе
голову не откусил! Это я шучу, ненько, вы не верьте! Вот я поставлю самовар. Да! Угли же у нас… Сырые, ко
всем чертям их!
— Подождите! — говорил хохол, не глядя на них, мотая
головой и
все освобождая руку. — Это не я, — но я мог не позволить…
— Вот! — подняв
голову и улыбаясь, сказал он. — Нашего Фому тянет ко
всему — ко хлебу, к вину, кланяйтесь ему!..
— Это я видел! — угрюмо сказал хохол. — Отравили людей! Когда они поднимутся — они будут
все опрокидывать подряд! Им нужно
голую землю, — и они оголят ее,
все сорвут!
День становился
все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду для чая и, покачивая
головой, думала о том, как
все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
Толпа колыхалась, люди беспокойно поднимали
головы кверху и заглядывали вдаль, во
все стороны, нетерпеливо ожидая.
Мать с горячей улыбкой на губах шла сзади Мазина и через
голову его смотрела на сына и на знамя. Вокруг нее мелькали радостные лица, разноцветные глаза — впереди
всех шел ее сын и Андрей. Она слышала их голоса — мягкий и влажный голос Андрея дружно сливался в один звук с голосом сына ее, густым и басовитым.
— Взять их! — вдруг крикнул священник, останавливаясь посреди церкви. Риза исчезла с него, на лице появились седые, строгие усы.
Все бросились бежать, и дьякон побежал, швырнув кадило в сторону, схватившись руками за
голову, точно хохол. Мать уронила ребенка на пол, под ноги людей, они обегали его стороной, боязливо оглядываясь на
голое тельце, а она встала на колени и кричала им...
Наклонив
голову, смущенно улыбаясь, он стоял перед нею сутулый, близорукий, одетый в простой черный пиджак, и
все на нем было чужим ему…
— Шагай! — бормотал извозчик, помахивая на лошадь вожжами. Это был кривоногий человек неопределенного возраста, с редкими, выцветшими волосами на лице и
голове, с бесцветными глазами. Качаясь с боку на бок, он шел рядом с телегой, и было ясно, что ему
все равно, куда идти — направо, налево.
Уныло качая
головой, лошадь тяжело упиралась ногами в глубокий, нагретый солнцем песок, он тихо шуршал. Скрипела плохо смазанная, разбитая телега, и
все звуки, вместе с пылью, оставались сзади…
И горе этого дня было, как
весь он, особенное, — оно не сгибало
голову к земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо сердце многими уколами и вызывало в нем тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.
В ее квартире была устроена тайная типография, и когда жандармы, узнав об этом, явились с обыском, она, успев за минуту перед их приходом переодеться горничной, ушла, встретив у ворот дома своих гостей, и без верхнего платья, в легком платке на
голове и с жестянкой для керосина в руках, зимою, в крепкий мороз, прошла
весь город из конца в конец.
Ефим принес горшок молока, взял со стола чашку, сполоснул водой и, налив в нее молоко, подвинул к Софье, внимательно слушая рассказ матери. Он двигался и делал
все бесшумно, осторожно. Когда мать кончила свой краткий рассказ —
все молчали с минуту, не глядя друг на друга. Игнат, сидя за столом, рисовал ногтем на досках какой-то узор, Ефим стоял сзади Рыбина, облокотясь на его плечо, Яков, прислонясь к стволу дерева, сложил на груди руки и опустил
голову. Софья исподлобья оглядывала мужиков…
Трое парней
все сразу посмотрели на нее, а Рыбин опустил
голову и медленно спросил...
— Наступит день, когда рабочие
всех стран поднимут
головы и твердо скажут — довольно! Мы не хотим более этой жизни! — уверенно звучал голос Софьи. — Тогда рухнет призрачная сила сильных своей жадностью; уйдет земля из-под ног их и не на что будет опереться им…
— Так и будет! — сказал Рыбин, наклоняя
голову. — Не жалей себя —
все одолеешь!
—
Вся земля! — задумчиво качая
головой, повторила мать. — Так это хорошо, и поверить трудно даже… И хорошо говорили вы, дорогая моя, очень хорошо! А я боялась — не понравитесь вы им…
— Ну, теперь у меня
голова не такая пустая, как была. А ты, Егор Иванович,
все хвораешь…
«
Все свои!» — мелькнуло у нее в
голове.
Саша оглянула
всех быстрым, спрашивающим взглядом, брови ее нахмурились. И, опустив
голову, замолчала, поправляя волосы медленным жестом.
— Да! — кивнув
головой, сказала Саша. — Очень, мне кажется! Я
всю ночь беседовала с Весовщиковым. Я не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно. В нем жило неподвижное, темное раздражение на
всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил себя в центре
всего и грубо, озлобленно говорил — я, я, я! В этом было что-то мещанское, раздражающее…
Она покраснела, опустилась на стул, замолчала. «Милая ты моя, милая!» — улыбаясь, думала мать. Софья тоже улыбнулась, а Николай, мягко глядя в лицо Саши, тихо засмеялся. Тогда девушка подняла
голову, строго посмотрела на
всех и, бледная, сверкнув глазами, сухо, с обидой в голосе, сказала...
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над
головами людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер,
все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза, бил в грудь, путался в ногах…
Мать, обняв Ивана, положила его
голову себе на грудь, парень вдруг
весь отяжелел и замолчал. Замирая от страха, она исподлобья смотрела по сторонам, ей казалось, что вот откуда-нибудь из-за угла выбегут полицейские, увидят завязанную
голову Ивана, схватят его и убьют.
Несколько человек солидно отошли от толпы в разные стороны, вполголоса переговариваясь и покачивая
головами. Но
все больше сбегалось плохо и наскоро одетых, возбужденных людей. Они кипели темной пеной вокруг Рыбина, а он стоял среди них, как часовня в лесу, подняв руки над
головой, и, потрясая ими, кричал в толпу...
Голос у него вздрогнул, взвизгнул и точно переломился, захрипел. Вместе с голосом он вдруг потерял свою силу, втянул
голову в плечи, согнулся и, вращая во
все стороны пустыми глазами, попятился, осторожно ощупывая ногами почву сзади себя.
Спросила, и
все в ней туго натянулось — мускулы, кости. Она выпрямилась, глядя на мужика остановившимися глазами. В
голове у нее быстро мелькали колючие мысли...
С неумолимой, упорной настойчивостью память выдвигала перед глазами матери сцену истязания Рыбина, образ его гасил в ее
голове все мысли, боль и обида за человека заслоняли
все чувства, она уже не могла думать о чемодане и ни о чем более. Из глаз ее безудержно текли слезы, а лицо было угрюмо и голос не вздрагивал, когда она говорила хозяину избы...
Оборванный, всклокоченный, со спутанными волосами на
голове, он, казалось, только что подрался с кем-то, одолел противника и
весь охвачен радостным возбуждением победы.
Нужное слово не находилось, это было неприятно ей, и снова она не могла сдержать тихого рыдания. Угрюмая, ожидающая тишина наполнила избу. Петр, наклонив
голову на плечо, стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Степан, облокотясь на стол,
все время задумчиво постукивал пальцем по доске. Жена его прислонилась у печи в сумраке, мать чувствовала ее неотрывный взгляд и порою сама смотрела в лицо ей — овальное, смуглое, с прямым носом и круто обрезанным подбородком. Внимательно и зорко светились зеленоватые глаза.
Она говорила, а гордое чувство
все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей
голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала
все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
И
всю дорогу до города, на тусклом фоне серого дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной
головой, одетая гневом и верою в свою правду.
Комната имела такой вид, точно кто-то сильный, в глупом припадке озорства, толкал с улицы в стены дома, пока не растряс
все внутри его. Портреты валялись на полу, обои были отодраны и торчали клочьями, в одном месте приподнята доска пола, выворочен подоконник, на полу у печи рассыпана зола. Мать покачала
головой при виде знакомой картины и пристально посмотрела на Николая, чувствуя в нем что-то новое.
Они сидели, наклонясь друг к другу
головами, оба плотные, твердые, и, сдерживая голоса, разговаривали, а мать, сложив руки на груди, стояла у стола, разглядывая их.
Все эти тайные стуки, условные вопросы и ответы заставляли ее внутренне улыбаться, она думала: «Дети еще…»
— Ты подумай, ведь это будет — днем!.. Непременно днем. Кому в
голову придет, что заключенный решится бежать днем, на глазах
всей тюрьмы?..
Стоя рядом с ним, мать видела глаза, освещенные теплым и ясным светом. Положив руки на спинку стула, а на них
голову свою, он смотрел куда-то далеко, и
все тело его, худое и тонкое, но сильное, казалось, стремится вперед, точно стебель растения к свету солнца.
— Этих дум не выгонишь из
головы! — тихо сказала мать. — Страшно это — суд! Как начнут
все разбирать да взвешивать! Очень страшно! Не наказание страшно, а — суд. Не умею я этого сказать…