Неточные совпадения
—
Будет! — сказал Павел. —
Больше я не дамся…
Была у него собака, такая же
большая и мохнатая, как сам он.
Работал он усердно, без прогулов и штрафов,
был молчалив, и голубые,
большие, как у матери, глаза его смотрели недовольно.
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него
была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату
большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— У меня няня
была, — тоже удивительно добрая! Как странно, Пелагея Ниловна, — рабочий народ живет такой трудной, такой обидной жизнью, а ведь у него
больше сердца,
больше доброты, чем у тех!
Часто
пели песни. Простые, всем известные песни
пели громко и весело, но иногда запевали новые, как-то особенно складные, но невеселые и необычные по
напевам. Их
пели вполголоса, серьезно, точно церковное. Лица певцов бледнели, разгорались, и в звучных словах чувствовалась
большая сила.
Резкие слова и суровый
напев ее не нравились матери, но за словами и
напевом было нечто
большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем все другие песни.
— На то и перепел, чтобы в сети попасть! — отозвался хохол. Он все
больше нравился матери. Когда он называл ее «ненько», это слово точно гладило ее щеки мягкой, детской рукой. По воскресеньям, если Павлу
было некогда, он колол дрова, однажды пришел с доской на плече и, взяв топор, быстро и ловко переменил сгнившую ступень на крыльце, другой раз так же незаметно починил завалившийся забор. Работая, он свистел, и свист у него
был красиво печальный.
— Надо, Андрей, ясно представлять себе, чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я этого не думаю, — но, положим, так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо
будет одному… и — много. Жизнь ваша станет жизнью из-за куска хлеба, для детей, для квартиры; для дела — вас
больше нет. Обоих нет!
Мать, закрыв окно, медленно опустилась на стул. Но сознание опасности, грозившей сыну, быстро подняло ее на ноги, она живо оделась, зачем-то плотно окутала голову шалью и побежала к Феде Мазину, — он
был болен и не работал. Когда она пришла к нему, он сидел под окном, читая книгу, и качал левой рукой правую, оттопырив
большой палец. Узнав новость, он быстро вскочил, его лицо побледнело.
Офицер прищурил глаза и воткнул их на секунду в рябое неподвижное лицо. Пальцы его еще быстрее стали перебрасывать страницы книг. Порою он так широко открывал свои
большие серые глаза, как будто ему
было невыносимо больно и он готов крикнуть громким криком бессильной злобы на эту боль.
— Вот. Гляди — мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в двадцать раз
больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат
был два раза, одна померла, другую бросил. На Кавказе
был, духоборцев знаю. Они, брат, жизнь не одолеют, нет!
— Насчет господа — вы бы поосторожнее! Вы — как хотите! — Переведя дыхание, она с силой, еще
большей, продолжала: — А мне, старухе, опереться
будет не на что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
Он говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды,
большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз
был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
Теперь ей не
было так страшно, как во время первого обыска, она чувствовала
больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу.
— Аз есмь! — ответил он, наклоняя свою
большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он
был похож на самовар, — такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…
В сердце ее вспыхнули тоска разочарования и — радость видеть Андрея. Вспыхнули, смешались в одно
большое, жгучее чувство; оно обняло ее горячей волной, обняло, подняло, и она ткнулась лицом в грудь Андрея. Он крепко сжал ее, руки его дрожали, мать молча, тихо плакала, он гладил ее волосы и говорил, точно
пел...
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда
был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
И громко зевнул. Павел спрашивал ее о здоровье, о доме… Она ждала каких-то других вопросов, искала их в глазах сына и не находила. Он, как всегда,
был спокоен, только лицо побледнело да глаза как будто стали
больше.
—
Будь я дома — я бы не отпустил его! Что он понес с собой?
Большое чувство возмущения и путаницу в голове.
Недалеко от стен фабрики, на месте недавно сгоревшего дома, растаптывая ногами угли и вздымая пепел, стояла толпа народа и гудела, точно рой шмелей.
Было много женщин, еще
больше детей, лавочники, половые из трактира, полицейские и жандарм Петлин, высокий старик с пушистой серебряной бородой, с медалями на груди.
— Не молчу. У меня с собой захвачены все здешние листочки — тридцать четыре их. Но я
больше Библией действую, там
есть что взять, книга толстая, казенная, синод печатал, верить можно!
По небу, бледно-голубому, быстро плыла белая и розовая стая легких облаков, точно
большие птицы летели, испуганные гулким ревом пара. Мать смотрела на облака и прислушивалась к себе. Голова у нее
была тяжелая, и глаза, воспаленные бессонной ночью, сухи. Странное спокойствие
было в груди, сердце билось ровно, и думалось о простых вещах…
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома
пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее
большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
У нее рвалось сердце, в груди
было тесно, в горле сухо и горячо. Глубоко внутри ее рождались слова
большой, все и всех обнимающей любви и жгли язык ее, двигая его все сильней, все свободнее.
Там кого-то хоронили, гроб
был большой, черный, наглухо закрытый крышкой.
Вдруг ей вспомнилась картина, которую она видела однажды во дни юности своей: в старом парке господ Заусайловых
был большой пруд, густо заросший кувшинками.
Голос у нее
был глуховатый, говорила она медленно, но двигалась сильно и быстро.
Большие серые глаза улыбались молодо и ясно, а на висках уже сияли тонкие лучистые морщинки, и над маленькими раковинами ушей серебристо блестели седые волосы.
Смягченный, он улыбался широкой и доброй улыбкой.
Было свежо, а он стоял в одной рубахе с расстегнутым воротом, глубоко обнажавшим грудь. Мать оглянула его
большую фигуру и ласково посоветовала...
Всегда напряженно вслушиваясь в споры, конечно не понимая их, она искала за словами чувство и видела — когда в слободке говорили о добре, его брали круглым, в целом, а здесь все разбивалось на куски и мельчало; там глубже и сильнее чувствовали, здесь
была область острых, все разрезающих дум. И здесь
больше говорили о разрушении старого, а там мечтали о новом, от этого речи сына и Андрея
были ближе, понятнее ей…
Это
было понятно — она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей
было больше, — темное и страшное лицо жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
— У нее уже готово триста экземпляров! Она убьет себя такой работой! Вот — героизм! Знаете, Саша, это
большое счастье жить среди таких людей,
быть их товарищем, работать с ними…
— Простите меня! Я
больше не
буду!
После полудня, разбитая, озябшая, мать приехала в
большое село Никольское, прошла на станцию, спросила себе чаю и села у окна, поставив под лавку свой тяжелый чемодан. Из окна
было видно небольшую площадь, покрытую затоптанным ковром желтой травы, волостное правление — темно-серый дом с провисшей крышей. На крыльце волости сидел лысый длиннобородый мужик в одной рубахе и курил трубку. По траве шла свинья. Недовольно встряхивая ушами, она тыкалась рылом в землю и покачивала головой.
— Ничего! Не один я на земле, — всю правду не выловят они! Где я
был, там обо мне память останется, — вот! Хоть и разорили они гнездо, нет там
больше друзей-товарищей…
Мать внимательно вслушивалась в бессвязную быструю речь, стараясь подавить свою тревогу, рассеять унылое ожидание. А девочка, должно
быть,
была рада тому, что ее слушали, и, захлебываясь словами, все с
большим оживлением болтала, понижая голос...
— Уже их много родилось, таких людей, все
больше рождается, и все они, до конца своего,
будут стоять за свободу для людей, за правду…
Матери вдруг стало жалко его — он все
больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести дня,
была довольна собой и хотела всем доброго, хорошего.
Есть примеры, что неграмотный
больше грамотного понимает, особенно ежели грамотный-то сытый!
— Все, которые грамотные, даже богачи читают, — они, конечно, не у нас берут… Они ведь понимают — крестьяне землю своей кровью вымоют из-под бар и богачей, — значит, сами и делить ее
будут, а уж они так разделят, чтобы не
было больше ни хозяев, ни работников, — как же! Из-за чего и в драку лезть, коли не из-за этого!
Сзади матери
был огород, впереди кладбище, а направо, саженях в десяти, тюрьма. Около кладбища солдат гонял на корде лошадь, а другой, стоя рядом с ним, громко топал в землю ногами, кричал, свистел и смеялся.
Больше никого не
было около тюрьмы.
— Хороший, должно
быть, человек! — заметила Саша, проводив его улыбающимся взглядом своих
больших глаз.
Усталость кружила ей голову, а на душе
было странно спокойно и все в глазах освещалось мягким и ласковым светом, тихо и ровно наполнявшим грудь. Она уже знала это спокойствие, оно являлось к ней всегда после
больших волнений и — раньше — немного тревожило ее, но теперь только расширяло душу, укрепляя ее
большим и сильным чувством. Она погасила лампу, легла в холодную постель, съежилась под одеялом и быстро уснула крепким сном…
— Все так, так! Но — не
будем больше говорить об этом. Пусть оно останется таким, как сказалось. — И более спокойно продолжала: — Вам уже скоро ехать надо, — далеко ведь!
Их властно привлекала седая женщина с
большими честными глазами на добром лице, и, разобщенные жизнью, оторванные друг от друга, теперь они сливались в нечто целое, согретое огнем слова, которого,
быть может, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни.