Неточные совпадения
До этого
дня мальчик почти никогда не беседовал с ним так хорошо, и теперь у него сразу возникло желание спросить большого рыжего
человека о множестве вещей. Между прочим, ему казалось, что отец неверно объяснил появление огня — уж очень просто!
А ночью — потемнеет река, осеребрится месяцем, на привалах огни засветятся, задрожат на чёрной-то воде, смотрят в небо как бы со
дна реки, а в небе — звёзды эти наши русские, и так мило всё душе, такое всё родное
человеку!
— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой
человек, но как в
делах торговых не знатно худого за тобой — за то мы тебя и чествуем…
— Грамота, — играя волосами ученика, говорил дьячок, — суть средство ознакомления ума с
делами прошлого, жизнью настоящего и планами
людей на будущее, на завтрее. Стало быть, грамота сопрягает
человека со
человеками, сиречь приобщает его миру. Разберём это подробно.
Теперь: берём любую книгу, она составлена из слов, а составил её некий
человек, живший, скажем, за сто лет до сего
дня.
Стало быть, примем так: в книгах заключены души
людей, живших до нашего рождения, а также живущих в наши
дни, и книга есть как бы всемирная беседа
людей о деяниях своих и запись душ человеческих о жизни.
— Вот отец твой тоже, бывало, возьмёт мочку в руку, глаз прищурит, взвесит — готово! Это —
человек,
дела своего достойный, отец-то!
Летом, в жаркий
день, Пушкарь рассказал Матвею о том, как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом
люди, овцы, мычали коровы в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших в кустах за деревней, бежал во тьме пылающий огнём
человек.
Горожане — они сами бы не прочь
людей в крепость покупать, ан и не вышло
дело!
— Ничего, — сказал Михайло голосом
человека, знающего
дело. — Отлежится к утру. Вот меня годов с пять назад слободские утюжили, это да-а!
— А не уважал
людей — дак ведь и то сказать надобно: за какие
дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
А в нём незаметно, но всё настойчивее, укреплялось желание понять эти мирные
дни, полные ленивой скуки и необъяснимой жестокости, тоже как будто насквозь пропитанной тоскою о чём-то. Ему казалось, что, если всё, что он видит и слышит, разложить в каком-то особом порядке, разобрать и внимательно обдумать, — найдётся доброе объяснение и оправдание всему недоброму, должно родиться в душе некое ёмкое слово, которое сразу и объяснит ему
людей и соединит его с ними.
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу
людей, — та же непонятная вражда, которая в базарные
дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
С этого
дня Кожемякин зажил так, как будто поехал на розвальнях по зимней, гладко укатанной дороге. Далёкий, однообразный путь бесцелен и наводит равнодушную дремоту, убаюкивая мысли, усыпляя редкие, мимолётные тревоги. Иногда встряхнёт на ухабе, подкинет на раскате, — вздрогнет
человек, лениво поднимет голову и, сонно осмотрев привычный путь, давно знакомые места, снова надолго задремлет.
В прошлые годы Матвей проводил их в кухне, читая вслух пролог или минеи, в то время как Наталья что-нибудь шила, Шакир занимался
делом Пушкаря, а кособокий безродный
человек Маркуша, дворник, сидя на полу, строгал палочки и планки для птичьих клеток, которые делал ловко, щеголевато и прочно.
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью
людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый
день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, — эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего
дня с его клейкой, привычной скукой.
— Это очень мешает иногда, — сказала постоялка задумчиво. — Да… есть теперь
люди, которые начали говорить, что наше время — не время великих задач, крупных
дел, что мы должны взяться за простую, чёрную, будничную работу… Я смеялась над этими
людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то работа и есть величайшая задача, истинное геройство!
Часто после беседы с нею, взволнованный и полный грустно-ласкового чувства к
людям, запредельным его миру, он уходил в поле и там, сидя на холме, смотрел, как наступают на город сумерки — время, когда светлое и тёмное борются друг с другом; как мирно приходит ночь, кропя землю росою, и — уходит, тихо уступая новому
дню.
Всё исчезло для него в эти
дни; работой на заводе он и раньше мало занимался, её без ошибок вёл Шакир, но прежде его интересовали
люди, он приходил на завод, в кухню, слушал их беседы, расспрашивал о новостях, а теперь — никого не замечал, сторожил постоялку, ходил за нею и думал про себя иногда...
— Погулять захотелось после дождичка? Хорошее
дело! Земля вздохнула, и
человеку надобно…
— Его. Лежит мёртвый
человек, а лицо эдакое довольное, будто говорит мне: я, брат, помер и очень это приятно! Ей-богу, как будто бы умнейшее
дело сделал!
— Не уважаю, — говорит, — я народ: лентяй он, любит жить в праздности, особенно зимою, любови к
делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли много говорит, это для того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом
человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
— Я
человек слабый, я тяжело работать не могу, я для тонкого
дела приспособлен! Я бы рублей десять взял, ей-богу, ну, — пятнадцать, разве я вор? Мне пора в другое место.
На кладбище не взошёл Шакир, зарыли без него, а я, его не видя, испугался, побежал искать и земли горсть на гроб не бросил, не успел. Он за оградой в поле на корточках сидел, молился; повёл его домой, и весь
день толковали. Очень милый, очень хороший он
человек, чистая душа. Плакал и рассказывал...
Лицо Марка Васильева было изменчиво, как осенний
день: то сумрачно и старообразно, а то вдруг загорятся, заблестят на нём молодые, весёлые глаза, и весь он становится другим
человеком.
— Не внушайте
человеку, что он и
дела его, и вся жизнь на земле, всё — скверно и непоправимо скверно, навсегда! Нет, убеждайте его: ты можешь быть лучше, ибо ты — начало всех деяний, источник всех осуществлений!
Ему захотелось, чтобы этот
человек жил рядом с ним, чтоб можно было видеть и слышать его каждый
день. Он чувствовал, что просит, как нищий, и что это глупо и недостойно, и, волнуясь, боясь отказа, бормотал, спустя голову.
Допытывался, о чём старик говорит, что делает, успокоил я его, дал трёшницу и даже за ворота проводил. Очень хотелось посоветовать ему: вы бы, ребята, за собой следили в базарные
дни, да и всегда. За чистыми
людьми наблюдаете, а у самих носы всегда в дерьме попачканы, — начальство!
« —
Дело в том, — сказал он сегодня, час назад, —
дело в том, что живёт на свете велие множество замученных, несчастных, а также глупых и скверных
людей, а пока их столь много, сколь ни любомудрствуй, ни ври и ни лицемерь, а хорошей жизни для себя никому не устроить.
«Вот и март приспел, вчера был
день Алексея, божьего
человека, должна бы вода с гор бежать, а — морозно, хоть небо и ясно по-вешнему.
Думаю я про него: должен был этот
человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей
день светит миру душа его этим огнём, да не погаснет по вся
дни жизни и до последнего часа.
— Видите ли — вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы в способах совершения
дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие
люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только добре…
Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в
делах своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку жизни в её корне, а также всю невыгоду такой жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к общей пользе всех.
Будь это Шакир,
человек в летах и большой душевной солидности, — другое
дело, а то — молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни — он звякнет.
— Тут такое
дело и
люди такие…
Общее
дело надо делать, говорят
люди и спорят промеж себя неугомонно, откликаясь на каждое неправильно сказанное слово десятком других, а на этот десяток — сотнею и больше.
«Максим меня доедет!» — пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем
дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от
людей.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти
люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет гореть до конца
дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Там, в номере, к нему почти каждый
день приходил отец Захария,
человек тучный, добрый и весёлый, с опухшими веками и больными глазами в дымчатых очках, крестясь, садился за стол к самовару и говорил всегда одно и то же...
«Будь-ка я знающ, как они, я бы им на всё ответил!» — вдруг вспыхнула у Кожемякина острая мысль и, точно туча, рассеялась в груди; быстро, как стрижи, замелькали воспоминания о недавних
днях, возбуждая подавленную обиду на
людей.
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней!
Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к
делу, к деянию!
Ему бы не больницы, а школы возводить для обучения всех
людей настоящему
делу, чтобы всякий мог понимать, что есть Россия!
Возводи
человека на высоту разума, чтобы он, оглядевшись, нашёл себе
дело по сердцу, а не суй его клином куда попало, он хоша плох, да — живой, это ему больно!
— А вся сила потрачена зря, безо всякой охоты оставить в
людях память о себе. А захоти он — был бы, при этой своей силе, великого
дела заводчик, и
людям кормилец, и сам богат…
Через несколько
дней Кожемякин почувствовал, что копчёный одноглазый
человек необходим ему и берёт над ним какую-то власть.
Крикливый, бойкий город оглушал, пестрота и обилие быстро мелькавших
людей, смена разнообразных впечатлений — всё это мешало собраться с мыслями.
День за
днём он бродил по улицам, неотступно сопровождаемый Тиуновым и его поучениями; а вечером, чувствуя себя разбитым и осовевшим, сидел где-нибудь в трактире, наблюдая приподнятых, шумных, размашистых
людей большого города, и с грустью думал...
Шумная, жадная, непрерывная суета жизни раздражала, вызывая угрюмое настроение.
Люди ходили так быстро, точно их позвали куда-то и они спешат, боясь опоздать к сроку;
днём назойливо приставали разносчики мелкого товара и нищие, вечером — заглядывали в лицо гулящие девицы, полицейские и какие-то тёмные ребята.
А пред ним всплывали смутно картины иной возможной жизни: вот он сидит в семье своих окуровских
людей, спокойно и солидно беседуя о разных
делах, и все слушают его с почтительным вниманием.
— Вы, слышал, с Никоном Маклаковым сошлись — верно? Так-с. Тогда позвольте предупредить: Никон Павлович в моём мнении — самый честнейший
человек нашего города, но не играйте с ним в карты, потому — шулер-с! Во всех
делах — полная чистота, а в этом мошенник! Извините, что говорю не спрошен, но как я вообще и во всём хочу быть вам полезен…
— Поверьте — всё доброе сразу делается, без дум! Потому что — ей-богу! — русский
человек об одном только умеет думать: как бы и куда ему получше спрятаться от дела-с! Извините!