Неточные совпадения
«Оканчивая воспоминания мои о жизни, столь жалостной
и постыдной, с горем скажу, что
не единожды чувствовал я, будто некая сила, мягко
и неощутимо почти, толкала меня на путь иной, неведомый мне, но, вижу, несравнимо лучший того, коим я ныне дошёл до смерти по лени духовной
и телесной, потому что все
так идут.
Но
не понял я вовремя наставительных
и любовных усилий жизни
и сопротивлялся им, ленивый раб, когда же благостная сила эта всё-таки незаметно овладела мною — поздно было.
Тишина в комнате кажется
такой же плотной
и серой, точно кошма на полу. С воли чуть слышно доносятся неясные звуки боязливой
и осторожной ночной жизни города, они безличны
и не колеблют ни устоявшейся тишины, ни мысль старика, углублённую в прошлое.
До этого дня мальчик почти никогда
не беседовал с ним
так хорошо,
и теперь у него сразу возникло желание спросить большого рыжего человека о множестве вещей. Между прочим, ему казалось, что отец неверно объяснил появление огня — уж очень просто!
— Эка важность! На службе его
и не так бивали.
— Ты его
не бойся! — говорил рыжий человек. — Он это
так, со скуки дурит. Он ведь хороший.
И дерутся люди —
не бойся. Подерутся — помирятся.
Так и остался Ростов
не тронут…
Он замолчал, вздохнув,
и опустил голову; молчал
и мальчик, охваченный светлым чувством гордости: никогда ещё отец
не говорил с ним
так мягко
и сердечно.
Матвею стало грустно,
не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку
и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы
и пошёл по двору тяжёлой
и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан
и белую рубаху с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была
такая важная
и красивая.
— От зависти да со зла! Скворцы да воробьи в бога
не верят, оттого им своей песни
и не дано.
Так же
и люди: кто в бога
не верит — ничего
не может сказать…
Но это
не волновало сердца
так приятно
и бодро, как волновал рассказ отца.
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены
и сердце по ночам болит,
не иначе, как сдвинули мне его с места, нет-нет да
и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была, вот
так же задевал бы он!
— Я, брат, в эти штуки
не верю, нет! — весело сказал отец. — Я, брат, колдунов этих
и в будни
и в праздники по мордам бивал, — в работниках жил у колдуна — мельник он,
так однажды, взяв его за грудки…
— О, господи, господи, — вздохнул старик. — Бабы, брат, это уж
такое дело, —
не понять тебе! Тут — судьба,
не обойдёшь её. Даже монахи
и те вон…
Я
не хвастаюсь, может
и нехорошо что делал, против божьих заповедей,
так ведь
и все против их!
—
Так вот как она строго жизнь наша стоит! — говорил отец, почёсывая грудь. —
И надо бы попроще как, подружнее жить, а у нас все напрягаются, чтобы чужими грехами свои перед богом оправдать али скрыть, да
и выискивают грехи эти, ровно вшей в одежде у соседа, нехорошо!
И никто никого
не жалеет, зверьё-зверьём!
—
И сидеть
не хочу! Я — гость! Ты думаешь, коли ты городской,
так это тебе
и честь?
Да в овраг её, в реку али в болото,
так всю
и погубят,
не отведав.
Мужик башкой качает —
не буду, дескать, а немец ка-ак даст ему этой картошкой-то горячей в рыло —
так вместе с передними зубами
и вгонит её в рот!
—
Не годится! — сказал Коренев, гладя плечо ученика. — Это надо поставить серьёзно, надо
так смотреть: всякое дело есть забава,
и всякая забава дело есть. Сначала дадим записям будущим достойный титул.
Ты однако, Матвей, огулом судить
не приучайся: озорничали баре — верно,
и зверья было много промеж них — тоже верно, ну, были
и хорошие люди, а коли барин-дворянин да хорош,
так уж он — превосходен!
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал
и его
и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей
и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю я его: «Что ж,
не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная, я всё думал — вот бы за меня
такую барину отдать!» — «Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь как же, говорит, коли баринова она!»
Понимаю, что зря, а
не могу удержаться, взглянешь на него
и так, ни за что ни про что облаешь.
Такого мужика у нас сколько хошь понаделано,
и долго он
не вымрет, ой, долго!
— Это
такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть
такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт,
и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой,
не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их.
И когда увидит человек
такой сои — шабаш! Начнёт по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
— Где уж! Всего-то
и поп
не поймёт. Ты бы вот что понял: ведь
и Сазан
не молоденький, да человек он особенный! Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан
так уж как райские сады видишь!
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник
и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти
и что-то говорил. Его шёпот был громок
и отчётлив, но юноша с минуту
не мог понять слов, гневно
и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза
так же выкатились, как у Савки,
и, наконец, он ясно услышал его слова...
— Рассчитай: я тебе покоя тут
не дам! А его жалеть, старика-то, за что? Кто он
такое? Ты подсыпь ему в квас, — я тебе дам чего надо — ты
и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь тоже. Тогда бы
и сыну…
Матвей встал. Ему хотелось что-то сказать, какие-то резкие, суровые слова, вызвать у людей стыд, жалость друг к другу. Слов
таких не нашлось, он перешагнул через скамью
и пошёл вон из кухни, сказав...
— Какая ты ему мать? В твои годы за эдаких замуж выдают. В деревнях-то
и завсе
так: парнишке пятнадцать, а девку всегда старше берут. Ничего
не поделаешь, коли мужики-то обречены работе на всю жизнь, — всяко извёртываться надобно, чтоб хребет
не треснул ране времени…
«Пусть горе моё будет в радость тебе
и грех мой — на забаву,
не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом
и людьми!
Так ты обласкал всю меня
и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я,
и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть…»
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень,
не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа
и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!
Сухой, угловатый Яким вылез из амбара, поглядел на лужи, обошёл одну, другую
и попал в самую середину третьей, да
так уж прямо,
не спеша
и не обходя грязи,
и дошёл до ворот.
Так прошло четыре тёмных, дождливых дня, на третий — удар повторился, а ранним утром пятого дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер,
и минуту смерти его никто
не видал. Монахиня, сидевшая у постели, вышла в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.
А послав его к Палаге, забрался в баню, влез там на полок, в тёмный угол, в сырой запах гниющего дерева
и распаренного листа берёзы. Баню
не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу
и чувствовал, что его сердце
так же крепко оплетено нитями немых дум.
— Н-на, ты-таки сбежал от нищей-то братии! — заговорил он, прищурив глаза. Пренебрёг? А Палага — меня
не обманешь, нет! —
не жилица, — забил её, бес… покойник! Он всё понимал, — как собака, примерно. Редкий он был! Он-то? Упокой, господи, душу эту! Главное ему, чтобы — баба! Я, брат, старый петух, завёл себе тоже курочку, а он — покажи! Показал. Раз, два
и — готово!
— А я, сударь мой, сёдни ночью
такое видел, что
не знаю, чему
и приписать: иду будто мимо храма какого-то белого
и хотел снять шапку, да вместе с ней
и сними голову с плеч! Стою это, держу голову в руках
и не знаю — чего делать мне?
Вася подкрался
и осыпал лица слепцов серой дорожной пылью. Они перестали петь
и, должно быть,
не впервые испытывая
такую пробу их зрения, начали спокойно
и аккуратно вытирать каменные лица сухими ладонями сморщенных рук.
— Тут
не верёвки, идолобес, тут работа! Каждый должен исполнять свою работу. Всякая работа — государева служба, она для Россеи идёт! Что
такое Россея — знаешь? Ей конца нет, Россеи: овраги, болота, степи, пески — надо всё это устроить или нет, бесов кум? Ей всё нужно, я знаю, я её скрозь прошёл, в ней работы на двести лет накоплено! Вот
и работай,
и приводи её в порядок! Наработай, чтобы всем хватало,
и шабаш. Вот она, Россея!
— Стой, наши,
не беги! — командуют Кулугуров с Базуновым, но городская молодёжь уже отступает,
не выдерживая дружного
и быстрого натиска слободских;
так уж издавна повелось, что слобода одолевает, берёт бой на площади
и гонит городских до церковной ограды.
Он
не попрошайничал
и не требовал, а именно брал, как нечто бесспорно должное ему, но делал это
так часто, что Матвей
не однажды замечал...
Матвей выбежал в сени, — в углу стоял татарин, закрыв лицо руками,
и бормотал. По двору металась Наталья, из её бестолковых криков Матвей узнал, что лекарь спит, пьяный,
и его
не могут разбудить, никольский поп уехал на мельницу, сомов ловить, а варваринский болен — пчёлы его искусали
так, что глаза
не глядят.
Он ушёл на завод
и долго сидел там, глядя, как бородатый Михайло, пятясь задом, шлихтует верёвку, протирая её поочерёдно то конским волосом, то мокрой тряпицей. Мужик размахивал руками
так, как будто ему хотелось идти вперёд, а кто-то толкает его в грудь
и он невольно пятится назад. Под ноги ему подвернулась бобина, он оттолкнул её, ударив пяткой. Конус дерева откатился
и, сделав полукруг, снова лёг под ноги,
и снова Михайло,
не оглядываясь, отшвырнул его, а он опять подкатился под ноги.
— Видать — дальняя она
и обычая особого, великатная
такая, всё — пожалуйста, да всё на вы! Принесла я воды ведро — благодарит — благодарю-де вас, я-де сама бы изъяла,
не беспокойтесь вдругорядь, пожалуйста!
—
Так странно, точно я
не русская или попала в чужую страну, говорю непонятным языком
и все меня боятся!
— Эк вы, братцы, наголодались по человеке-то! Ничего
не видя, а уж
и то
и сё! Однако ты, Наталья,
не больно распускай язык на базаре-то
и везде, — тут всё-таки полиция причастна…
— Доли-те? А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает — дать ей долю, этой! Дадуть
и запишуть, — с того
и говорится: «
так на роду написано» — ничего, значить,
не поделаешь!
Ну, прибыл в Кулиги
и всё говорить: это —
не так, этого —
не надоть, это —
не по-божьи.
Не отзываясь на вздохи
и кашель,
не смея встать
и уйти, он пролежал под забором до утра
так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его
и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Её голос звучал необычно ласково,
так она ещё никогда
не говорила с ним; он осмелел
и доверчиво сказал...