Неточные совпадения
Борода его
стала сырой. В сердце мальчика ещё горячее и ярче вспыхнула любовь и жалость к
большому рыжему человеку, в котором он чувствовал что-то хорошо знакомое детскому сердцу.
Долго не мог заснуть Матвей, слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом
стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки,
большая и маленькая.
— Как прекратили откупа, куда
больше стал мужик пить.
Матвею нравилось сидеть в кухне за
большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, на другом солдат раскладывал свою книгу, новые
большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья с шитьём в руках, она
стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то.
«Культ?» — повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их
становилось всё
больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.
Он пошёл на зов неохотно,
больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и
стал смотреть в щель забора.
Чем
больше думалось, тем более жизнь
становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.
Больше всего она говорила о том, что людей надо учить, тогда они
станут лучше, будут жить по-человечески. Рассказывала о людях, которые хотели научить русский народ добру, пробудить в нём уважение к разуму, — и за это были посажены в тюрьмы, сосланы в Сибирь.
«Говорить она
стала меньше,
больше спрашивает», — соображал Кожемякин, следя, как в воздухе мелькает, точно белая птица, её рука.
…С неделю он прожил чего-то ожидая, и с каждым днём это ожидание
становилось всё более беспокойным, намекающим на
большое горе впереди.
Он усиленно старался говорить как можно мягче и безобиднее, но видел, что Галатская фыркает и хотя все опять конфузятся, но уже как-то иначе, лица у всех хмурые и сухие, лицо же Марка Васильевича
становилось старообразно, непроницаемо, глаза он прятал и курил
больше, чем всегда.
— Что мне беспокоиться? — воскликнул Кожемякин, чувствуя себя задетым этим неодобрительным шёпотом. — Неправда всё! Что мне моё сословие? Я живу один, на всеобщем подозрении и на смеху, это — всем известно. Я про то говорил, что коли принимать — все люди равны,
стало быть все равно виноваты и суд должен быть равный всем, — вот что я говорю! И ежели утверждают, что даже вор крадёт по нужде, так торговое сословие — того
больше…
А Фока нарядился в красную рубаху, чёрные штаны, подпоясался под брюхо монастырским пояском и
стал похож на сельского целовальника. Он тоже как будто ждал чего-то: встанет среди двора, широко расставив ноги, сунув
большие пальцы за пояс, выпучит каменные глаза и долго смотрит в ворота.
— Этот будет своей судьбе командиром! Он — с пяти годов темноты не боится, ночью куда хошь один пойдёт, и никакие жуки-буканы не страшны ему; поймает, крылышки оборвёт и говорит: «Теперь овца
стала!
Большая вырастет — стричь будем!» Это я — шучу!
Никон Маклаков
стал посещать его всё реже, иногда не приходил по неделе, по две. Кожемякин узнал, что он начал много пить, и с каждой встречей было заметно, что Никон быстро стареет: взлизы на висках поднимались всё выше, ссекая кудри, морщины около глаз углублялись, и весёлость его,
становясь всё более шумной, казалась всё
больше нарочитой.
Виктора Ревякина Машенька отвезла в лечебницу в Воргород и воротилась оттуда похудев, сумрачная, глаза её
стали темнее и
больше, а губы точно высохли и крепко сжались.
Стала молчаливее, но беспокойнее, и даже в походке её замечалось нерешительное, осторожное, точно она по тонкой жёрдочке шла.
— А знаешь, Савельич, — будто бы живее люди
становятся! Громче голос у всех. Главное же — улыбаются, черти! Скажешь что-нибудь эдак, ради озорства, а они — ничего, улыбаются! Прежде, бывало, не поощрялось это! А в то же время будто злее все, и не столько друг на друга, но
больше в сторону куда-то…
Стал ещё
большим домоседом, а когда в дом собирались певчие Посулова и многократно начинали петь: «Хвалите имя господне…» — Кожемякин морщился: «Скоро ли это кончится!»
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё
становится больше и больше.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать
стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Анисья стала еще живее прежнего, потому что работы
стало больше: все она движется, суетится, бегает, работает, все по слову хозяйки. Глаза у ней даже ярче, и нос, этот говорящий нос, так и выставляется прежде всей ее особы, так и рдеет заботой, мыслями, намерениями, так и говорит, хотя язык и молчит.
Неточные совпадения
«Худа ты
стала, Дарьюшка!» // — Не веретенце, друг! // Вот то, чем
больше вертится, // Пузатее
становится, // А я как день-деньской…
Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми, и покаяние его было покаяние аспидово. Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете и начал рапортовать во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу, и чем дальше макал, тем
больше становилось оно ядовитым.
Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось еще
больше благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой. В начале 1766 года он угадал голод и
стал заблаговременно скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у всех застав полицейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб"по такции", и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть.
Но словам этим не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем
больше секли, тем слабее
становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал:
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в
большой гостиной, как уж одна за другою
стали подъезжать кареты к ее огромному дому на
Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.