Неточные совпадения
Окончив письма, Степан Аркадьич придвинул к себе бумаги из присутствия, быстро перелистовал два дела,
большим карандашом сделал несколько отметок и, отодвинув дела, взялся за кофе; за кофеем он развернул еще сырую утреннюю газету и
стал читать ее.
Профессор вел жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю
статью профессора, написал ему в письме свои возражения; он упрекал профессора за слишком
большие уступки материалистам.
Несмотря на то, что он ничего не сказал ей такого, чего не мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она всё более и более
становилась в зависимость от него, и чем
больше он это чувствовал, тем ему было приятнее, и его чувство к ней
становилось нежнее.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем
больше он с тобой жил, тем выше ты для него
становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей
стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку
большой входной теплой лестницы.
Но пред началом мазурки, когда уже
стали расставлять стулья и некоторые пары двинулись из маленьких в
большую залу, на Кити нашла минута отчаяния и ужаса.
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в
большой гостиной, как уж одна за другою
стали подъезжать кареты к ее огромному дому на
Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
Степан Аркадьич, сойдя вниз, сам аккуратно снял парусинный чехол с лакированного ящика и, отворив его,
стал собирать свое дорогое, нового фасона ружье. Кузьма, уже чуявший
большую дачу на водку, не отходил от Степана Аркадьича и надевал ему и чулки и сапоги, что Степан Аркадьич охотно предоставлял ему делать.
— Ах, эти мне сельские хозяева! — шутливо сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что я всё расчел, — сказал он, — и лес очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот не отказался даже. Ведь это не обидной лес, — сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости его сомнений, — а дровяной
больше. И
станет не
больше тридцати сажен на десятину, а он дал мне по двести рублей.
И кучки и одинокие пешеходы
стали перебегать с места на место, чтобы лучше видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно было, как они по два, по три и один за другим близятся к реке. Для зрителей казалось, что они все поскакали вместе; но для ездоков были секунды разницы, имевшие для них
большое значение.
После реки Вронский овладел вполне лошадью и
стал удерживать ее, намереваясь перейти
большой барьер позади Махотина и уже на следующей, беспрепятственной дистанции саженей в двести попытаться обойти его.
Но пред препятствием, к которому они подходили, Вронский, чтобы не итти
большой круг,
стал работать поводьями, и быстро, на самом косогоре, обошел Махотина.
Прежде она одевалась для себя, чтобы быть красивой и нравиться; потом, чем
больше она старелась, тем неприятнее ей
становилось одеваться; она видела, как она подурнела.
Он вышел из луга и пошел по
большой дороге к деревне. Поднимался ветерок, и
стало серо, мрачно. Наступила пасмурная минута, предшествующая обыкновенно рассвету, полной победе света над тьмой.
Она не выглянула
больше. Звук рессор перестал быть слышен, чуть слышны
стали бубенчики. Лай собак показал, что карета проехала и деревню, — и остались вокруг пустые поля, деревня впереди и он сам, одинокий и чужой всему, одиноко идущий по заброшенной
большой дороге.
То хозяйство, которое он вел,
стало ему не только не интересно, но отвратительно, и он не мог
больше им заниматься.
— Да, да! — отвечал Левин. И ему
стало еще страшнее, когда он, целуясь, почувствовал губами сухость тела брата и увидал вблизи его
большие, странно светящиеся глаза.
— Мы с ним
большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко
стало ее, что он остался и
стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
Чем дальше он говорил, тем
больше у него разгорались глаза, тем поспешнее он возражал мнимым противникам, и тем тревожнее и оскорбленнее
становилось выражение его лица.
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она
больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше
стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
— Я сделаю, — сказала Долли и, встав, осторожно
стала водить ложкой по пенящемуся сахару, изредка, чтоб отлепить от ложки приставшее к ней, постукивая ею по тарелке, покрытой уже разноцветными, желто-розовыми, с подтекающим кровяным сиропом, пенками. «Как они будут это лизать с чаем!» думала она о своих детях, вспоминая, как она сама, бывши ребенком, удивлялась, что
большие не едят самого лучшего — пенок.
Она вечером слышала остановившийся стук его коляски, его звонок, его шаги и разговор с девушкой: он поверил тому, что ему сказали, не хотел
больше ничего узнавать и пошел к себе.
Стало быть, всё было кончено.
«Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться;
стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть
больше не на что, когда гадко смотреть на всё это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Всё неправда, всё ложь, всё обман, всё зло!..»
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни,
стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине
стала внушать им, какого труда стоит
большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.