Неточные совпадения
От этого человека всегда веяло неизбывной тоской; все в доме не любили его, ругали лентяем, называли полоумным. Матвею он тоже не нравился —
с ним было всегда скучно, порою жутко, а иногда его измятые слова будили в детской душе нелюдимое чувство, надолго загонявшее мальчика куда-нибудь в угол, где он,
сидя одиноко целыми часами, сумрачно оглядывал двор и дом.
Матвею стало грустно, не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув сердце: Власьевна
сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху
с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была такая важная и красивая.
Весенние песни пленных птиц заглушал насмешливый свист скворцов. Чёрные и блестящие, точно маслом смазанные, они, встряхивая крыльями,
сидели на скворешнях и, широко открывая жёлтые носы, дразнили всех, смешно путая песню жаворонка
с кудахтаньем курицы. Матвей вспомнил, что однажды Власьевна, на его вопрос, почему скворцы дразнятся, объяснила...
Матвей
сидел обок
с мачехой, заглядывая в глаза её, полно налитые слезами и напоминавшие ему фиалки и весенние голубые колокольчики, окроплённые росой. Она дичилась его, прикрывала глаза опухшими ресницами и отодвигалась. Видя, что она боится чего-то, он тихонько шепнул ей...
Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой
сидела Власьевна, растрёпанная,
с голыми плечами, и было видно, как они трясутся. Рядом
с нею, согнувшись, глядя в землю,
сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.
А другой раз я сам устерёг одного сударя,
с горшком тепла за амбаром поймал:
сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк.
Она жила, точно кошка: зимою любила
сидеть в тёплых темноватых уголках, летом пряталась в тени сада. Шила, вязала, мурлыча неясные, однообразные песни, и, начиная
с мужа, всех звала по имени и отчеству, а Власьевну — тётенькой.
Все засмеялись, мачеха что-то жалобно бормотала, а Наталья,
сидя с открытым ртом, мычала, тоже, видимо, пробуя смеяться, но лицо её вытянулось и застыло в гримасе боли.
Медленно проходя мимо этой мирной жизни, молодой Кожемякин ощущал зависть к её тихому течению, ему хотелось подойти к людям,
сидеть за столом
с ними и слушать обстоятельные речи, — речи, в которых всегда так много отмечалось подробностей, что трудно было поймать их общий смысл.
В этой улице его смущал больше всех исправник: в праздники он
с полудня до вечера
сидел у окна, курил трубку на длиннейшем чубуке, грозно отхаркивался и плевал за окно. Борода у него была обрита, от висков к усам росли седые баки, — сливаясь
с жёлтыми волосами усов, они делали лицо исправника похожим на собачье. Матвей снимал картуз и почтительно кланялся.
Здесь он нашёл недруга в лице сапожника Сетунова:
сидя под окнами или на завалинке своей ветхой избы,
с красными облупленными ставнями в один створ, сапожник сучил дратву, стучал молотком, загоняя в каблуки вершковые гвозди, кашлял, хрипел и всех прохожих встречал и провожал прибаутками.
Сам он был человек измятый, изжёванный, а домишко его
с косыми окнами, провисшей крышей и красными пятнами ставен, казалось, только что выскочил из жестокой драки и отдыхает,
сидя на земле.
У лавок
с красным товаром на земле
сидят слепцы — три пыльные фигуры; их мёртвые лица словно вырублены из пористого камня, беззубые рты, шамкая, выговаривают унылые слова...
Матвею нравилось
сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев
с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, на другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же
сидела Наталья
с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то.
— И вот, вижу я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и
сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и я полетел!
Матвей Кожемякин
сидел у окна, скучно глядя, как в саду дождь сбивает
с деревьев последние листья; падая, они судорожно прыгают на холодной чешуе ручья.
Но вот улыбка соскользнула
с лица, снова морщина свела брови, губы плотно сжались, и перед ним
сидит чужой, строгий человек, вызывая смутную тревогу.
Он чувствовал себя усталым, как будто беседа
с постоялкой длилась целые часы,
сидел у стола, вскинув руки и крепко сжимая ладонями затылок, а в памяти назойливо и зловеще, точно осенний ветер, свистели слова — Сибирь, ссылка. Но где-то под ними тихо росла ласковая дума...
Он долго внушал Шакиру нечто неясное и для самого себя; татарин
сидел весь потный и хлопал веками, сгоняя сон
с глаз своих. А в кухне, за ужином, о постоялке неустанно говорила Наталья, тоже довольная и заинтересованная ею и мальчиком.
Матвей
сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса,
с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой.
На базаре живую русалку показывали, поймана в реке Тигре, сверху женщина, а хвост — рыбий,
сидит в ящике
с водой, вроде корыта, и когда хозяин спрашивает, как её звать и откуда она родом, она отвечает скучно...
Однажды он пришёл
с базара избитый до крови,
сидел согнувшись, пробовал пальцем расшатанные зубы, плевался и выл...
Вот он
сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике,
с засученными по локоть рукавами,
с долотом в руке, на полу стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить — выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.
Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она
сидела на краю дороги, под берёзой,
с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.
Часто после беседы
с нею, взволнованный и полный грустно-ласкового чувства к людям, запредельным его миру, он уходил в поле и там,
сидя на холме, смотрел, как наступают на город сумерки — время, когда светлое и тёмное борются друг
с другом; как мирно приходит ночь, кропя землю росою, и — уходит, тихо уступая новому дню.
Постоялка
сидит согнувшись, спрятав лицо, слушает речь Тиверцева, смотрит, как трясётся его ненужная бородка, как он передвигает
с уха на ухо изжёванный картуз; порою она спросит о чём-нибудь и снова долго молчит, легонько шлёпая себя маленькой ладонью по лбу, по шее и по щекам.
— Никто ничего не знает этого. Это всё врут на меня, ты не верь. Закон есть, по закону Ваське приводится в остроге
сидеть, а нам
с тобой на воле гулять! Идём в избу-то!
Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в добрые часу наедине
с Евгенией, когда забывал, что она женщина.
Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо было не видно сквозь полог листвы.
Сидел рядком
с ним провожатый его, человек как будто знакомый мне,
с нехорошими такими глазами, выпучены они, словно у рака, и перекатываются из стороны в сторону неказисто, как стеклянные шары. Лицо круглое, жирное, словно блин. Иной раз он объяснял старцевы слова и делал это топорно: идите, говорит, против всех мирских заповедей, душевного спасения ради. Когда говорит, лицо надувает сердито и фыркает, а голос у него сиповатый и тоже будто знаком. Был там ещё один кривой и спросил он толстого...
Зовётся Семён Дроздов, показался мне весьма забавным, и зашли мы
с ним к Савельеву в трактир, чайку попить, а там кривой уже
сидит, слободской он, Тиунов, родной сын повитухи и знахарки Живой Воды, которая сводней была.
Кожемякин тоскливо оглянулся: комната была оклеена зелёными обоями в пятнах больших красных цветов, столы покрыты скатертями, тоже красными; на окнах торчали чахлые ветви герани,
с жёлтым листом; глубоко в углу, согнувшись,
сидел линючий Вася, наигрывая на гармонии, наянливо и раздражающе взвизгивали дисканта, хрипели басы…
Кожемякин обернулся, держась за стол, — сзади него, за другим столом
сидели Вася
с Максимом, почти касаясь головами друг друга, и Максим читал, как дьячок над покойником.
Ела она
с некоторой поры, действительно, через меру: до того, что даже глаза остановятся, едва дышит, руки опустит плетями, да так и
сидит с минуту, пока не отойдёт, даже смотреть неприятно, и Максим всё оговаривал её, а Шакиру стыдно, покраснеет весь, и уши — как раскалённые.
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла
с Любой,
сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина
с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись
с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке,
сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок
с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно женщина молилась.
Но раньше, чем лошадь достигла его, он перенёсся в баню, где
с каменки удушливо растекался жгучий пар хлебного кваса, а рядом
с ним на мокром полу
сидел весь в язвах человек
с лицом Дроздова, дёргал себя за усы и говорил жутким голосом...
Люди слушали его речь, и вместе
с тенями вечера на лица их ложилась тень успокоения все становились глаже,
сидели неподвижнее, грузнее, точно поглощённые сновидением наяву.
Сидел Назарыч прямо, не качаясь, грёб не торопясь, силою одних рук, без шума, только скрипели уключины да журчала под носом лодки встревоженная вода и, разбегаясь от бортов, колебала тёмные отражения прибрежных зданий. Кожемякин чувствовал себя маленьким и оробевшим перед этим стариком. Плыли против течения, а ему казалось, что он ровными толчками опускается куда-то вниз. В лад
с тихим плеском воды растекался неуёмный и точно посеребрённый насмешкою голос Тиунова.
Крикливый, бойкий город оглушал, пестрота и обилие быстро мелькавших людей, смена разнообразных впечатлений — всё это мешало собраться
с мыслями. День за днём он бродил по улицам, неотступно сопровождаемый Тиуновым и его поучениями; а вечером, чувствуя себя разбитым и осовевшим,
сидел где-нибудь в трактире, наблюдая приподнятых, шумных, размашистых людей большого города, и
с грустью думал...
А пред ним всплывали смутно картины иной возможной жизни: вот он
сидит в семье своих окуровских людей, спокойно и солидно беседуя о разных делах, и все слушают его
с почтительным вниманием.
Сначала долго пили чай, в передней комнате,
с тремя окнами на улицу, пустоватой и прохладной;
сидели посредине её, за большим столом, перегруженным множеством варений, печений, пряниками, конфетами и пастилами, — Кожемякину стол этот напомнил прилавки кондитерских магазинов в Воргороде. Жирно пахло съестным, даже зеркало — казалось — смазано маслом, жёлтые потеки его стекали за раму, а в средине зеркала был отражён чёрный портрет какого-то иеромонаха,
с круглым, кисло-сладким лицом.
Женщины
сидели все вместе за одним концом стола, ближе к самовару, и говорили вполголоса, не вмешиваясь в медленную,
с большими зияниями напряжённой тишины беседу мужчин.
Когда в компании был Хряпов, он
сидел где-нибудь в сторонке, молчал, мигая слезоточивыми глазками, а потом, один на один, говорил Кожемякину,
с горькой хрипотой в голосе и приглушённым смешком...
Однажды,
сидя за чайным столом, румяная и жаркая,
с томными глазами, она заговорила...
И было страшно: только что приблизился к нему человек как нельзя плотней и — снова чужой, далёкий, неприятный
сидит на том же месте, схлёбывая чай и глядя на него через блюдечко всё [
с] тою же знакомою, только немного усталою улыбкой.
Он не помнил, как ушёл от неё, и не помнил — звала ли она его к себе.
С неделю
сидел он дома, сказавшись больным, и всё старался оправдать себя, но — безуспешно. А рядом
с поисками оправданий тихонько поднималась другая, мужская мысль...
Однажды Сухобаев застал у Кожемякина Никона; долго
сидели, распивая чай, и Матвей Савельев был удивлён почтительным интересом и вниманием,
с которыми этот человек, один из видных людей города, слушал размашистые речи трактирного гуляки и картёжника.
С этим решением, как бы опасаясь утратить его, он быстро и круто повернул к «Лиссабону», надеясь встретить там мясника, и не ошибся: отвалясь на спинку стула, надув щёки, Шкалик
сидел за столом, играя в карты
с Никоном. Ни
с кем не здороваясь, тяжело топая ногами, Кожемякин подошёл к столу, встал рядом
с Посуловым и сказал приглушённым голосом...
В тёмной, прохладной лавке, до потолка туго набитой красным товаром,
сидела Марья
с книгой в руке. Поздоровались, и Кожемякин сразу заговорил о Никоне устало, смущённо. В тёмных глазах женщины вспыхнула на секунду улыбка, потом Марья прищурилась, поджала губы и заговорила решительно...
Он стряхнул слёзы на пол, закрыл глаза и так
сидел долго, беспомощный, обиженный, в этом настроении прожил весь следующий день, а к вечеру явилась Люба
с книжкой в руках.