Неточные совпадения
В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул
с лежанки, на которой обыкновенно проводил время,
сидя погруженный в дремоту.
— Книги и картины перед Рождеством: тогда
с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома
сидите.
Он задумчиво
сидел в креслах, в своей лениво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он
с любовью рассматривал и гладил свои маленькие, белые руки.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом,
с большими огородами. Она женщина благородная, вдова,
с двумя детьми;
с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу
сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас
с тобой за пояс заткнет!
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости
сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и
с трудом,
с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Ему представилось, как он
сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев,
с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд;
с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.
Захар, произведенный в мажордомы,
с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол,
с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут
сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов,
с которых приятно кататься, резвясь, на спине или,
сидя на них, смотреть в раздумье на заходящее солнце.
Не все резв, однако ж, ребенок: он иногда вдруг присмиреет,
сидя подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе
с ним.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре
сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он
с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим, Штольц вырос и воспитывался.
С восьми лет он
сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а
с матерью читал Священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же «Телемака».
Бывало и то, что отец
сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг
с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в дом.
Она казалась выше того мира, в который нисходила в три года раз; ни
с кем не говорила, никуда не выезжала, а
сидела в угольной зеленой комнате
с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы.
Сидишь, не заботясь, не думая ни о чем, знаешь, что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поменяться
с ним идеей нечего и думать, зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза!
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически
сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар
с нечищеным сапогом, как
с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди.
— Ну, — продолжал Обломов, — что еще?.. Да тут и все!.. Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто
с ружьем, а кто так, просто,
сидит себе…
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь
сидеть вот тут
с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Он встал
с постели, прошелся раза три по комнате, заглянул в гостиную: Штольц
сидит и пишет.
Обломов
сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе… Он весел, напевает… Отчего же это?..
За ужином она
сидела на другом конце стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону,
с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Обломов после ужина торопливо стал прощаться
с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем
сидела Ольга и смотрела на него
с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
Через три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля, вдвоем
с Ольгой. У тетки разболелась голова; она
сидела в кабинете и нюхала спирт.
— Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, — продолжала она, — он
с ними не станет
сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как
с сестрой… нет, как
с дочерью, — поспешно прибавила она, — иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь
с ним.
Потом еще Штольц, уезжая, завещал Обломова ей, просил приглядывать за ним, мешать ему
сидеть дома. У ней, в умненькой, хорошенькой головке, развился уже подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, да не только спать, — она не позволит ему даже прилечь на диване днем: возьмет
с него слово.
— Ах, какая пыль! — очнувшись от восторга, заметил он. — Захар! Захар! — долго кричал он, потому что Захар
сидел с кучерами у ворот, обращенных в переулок.
Уж полдень давно ярко жег дорожки парка. Все
сидели в тени, под холстинными навесами: только няньки
с детьми, группами, отважно ходили и
сидели на траве, под полуденными лучами.
Весь этот день был днем постепенного разочарования для Обломова. Он провел его
с теткой Ольги, женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шелковом платье, которое
сидит на ней отлично, всегда в таких изящных кружевных воротничках; чепец тоже со вкусом сделан, и ленты прибраны кокетливо к ее почти пятидесятилетнему, но еще свежему лицу. На цепочке висит золотой лорнет.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки,
с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только
с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он
сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне
с носом. Он и в комнате
сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
Ольга не показывалась, пока он
сидел с теткой, и время тянулось медленно. Обломова опять стало кидать в жар и холод. Теперь уж он догадывался о причине этой перемены Ольги. Перемена эта была для него почему-то тяжеле прежней.
Но беззаботность отлетела от него
с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине и смотреть в стену,
сидит ли у него Алексеев или он сам
сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
Чрез полчаса он докликался Захара со двора, где тот
сидел с кучером.
Не то, так дома
сидят в благородной праздности; завтракают, обедают
с приятелями,
с женщинами — вот и все дело!
Лето в самом разгаре; июль проходит; погода отличная.
С Ольгой Обломов почти не расстается. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется
с ней в роще, между сосен,
сидит у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы — для него. И у них царствует жаркое лето: набегают иногда облака и проходят.
Однажды они вдвоем откуда-то возвращались лениво, молча, и только стали переходить большую дорогу, навстречу им бежало облако пыли, и в облаке мчалась коляска, в коляске
сидела Сонечка
с мужем, еще какой-то господин, еще какая-то госпожа…
И вдруг облако исчезло, перед ним распахнулась светлая, как праздник, Обломовка, вся в блеске, в солнечных лучах,
с зелеными холмами,
с серебряной речкой; он идет
с Ольгой задумчиво по длинной аллее, держа ее за талию,
сидит в беседке, на террасе…
— Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь
с тобою одна,
сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
— Когда же пора, если между нами все решено? — нетерпеливо спросил он. — Что ж теперь делать?
С чего начать? — спрашивал он. — Не
сидеть же сложа руки. Начинается обязанность, серьезная жизнь…
Обломов
сидел в коляске наравне
с окнами и затруднялся выйти. В окнах, уставленных резедой, бархатцами и ноготками, засуетились головы. Обломов кое-как вылез из коляски; собака пуще заливалась лаем.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила
с Акулиной, а теперь
с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше
сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
Я ни
с кем ничего не говорю, все на кухне
сижу.
Он
с любовью смотрел на стул, где она
сидела, и вдруг глаза его заблистали: на полу, около стула, он увидел крошечную перчатку.
Это было так называемое «заведение», у дверей которого всегда стояло двое-трое пустых дрожек, а извозчики
сидели в нижнем этаже,
с блюдечками в руках. Верхний этаж назначался для «господ» Выборгской стороны.
Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он
сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..»
А барин
сидит в кресле, и лица на нем нет. Захар посмотрел на него
с разинутым ртом.
Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом.
Сидела она у изголовья его ночью и уходила
с зарей, и потом не было разговора о том.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости
сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов,
сидя и не трогаясь
с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не
с ленью, не
с грубостью, не грязными руками Захара, а
с бодрым и кротким взглядом,
с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и
с голыми локтями.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори
с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам
сидит у нее, не хочет.
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна.
Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз
с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
Она все
сидела, точно спала — так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь,
с кротким сиянием,
с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой.