Неточные совпадения
— Чудак! — усмехнулся солдат, поглядывая в сторону. — И он, и я, и ты — на то
живём!
Дело сделал и — вытягивай ходилки!
— А не уважал людей — дак ведь и то сказать надобно: за какие
дела уважать нас?
Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
В солнечные
дни тусклый блеск угля в пазах испещряет дом чёрными гримасами, в дожди по гладким брёвнам обильно текут ржавые, рыжие слёзы. Окна нижнего этажа наглухо забиты досками, сквозь щели угрюмо сверкают радужные стёкла, за стёклами — густая тьма, и в ней
живёт Собачья Матка.
Её история была знакома Матвею: он слышал, как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время
жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца
дней жить со псами.
— Дурному всяк поверит! Народ у нас злой, всё может быть. А кто она — это
дело не наше. Нам — одно:
живи незаметно, как мы
живём, вот вся задача!
…С неделю он
прожил чего-то ожидая, и с каждым
днём это ожидание становилось всё более беспокойным, намекающим на большое горе впереди.
«Бабам — интереснее
жить! — нехотя подумал Матвей. —
Дела у них эдакие… дети тоже…»
— Не уважаю, — говорит, — я народ: лентяй он, любит
жить в праздности, особенно зимою, любови к
делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли много говорит, это для того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
Ему захотелось, чтобы этот человек
жил рядом с ним, чтоб можно было видеть и слышать его каждый
день. Он чувствовал, что просит, как нищий, и что это глупо и недостойно, и, волнуясь, боясь отказа, бормотал, спустя голову.
« —
Дело в том, — сказал он сегодня, час назад, —
дело в том, что
живёт на свете велие множество замученных, несчастных, а также глупых и скверных людей, а пока их столь много, сколь ни любомудрствуй, ни ври и ни лицемерь, а хорошей жизни для себя никому не устроить.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье,
жил некогда великой и страшной радостью, горел в огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей
день светит миру душа его этим огнём, да не погаснет по вся
дни жизни и до последнего часа.
Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что, как доказано, в
делах своих он не волен, а как ему назначено судьбою, так и
живёт, и что надобно объяснить ему ошибку жизни в её корне, а также всю невыгоду такой жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к общей пользе всех.
Он пришёл домой успокоенный и примирённый и так
прожил несколько
дней, не чувствуя пустоты, образовавшейся вокруг него. Но пустота стала уже непривычна ему; незаметно с каждым
днём усиливая ощущение неловкости, она внушала тревогу.
Почти месяц он
жил в монастыре и каждый
день, в три часа, не спеша поднимался сюда по гладко утоптанной дорожке, кое-где перебитой обнажёнными корнями сосен и ступенями тёмных плит песчаника.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут
жить иначе, чем
жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет гореть до конца
дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем,
живём вполне безнадёжно,
день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
Кожемякин помнил обоих братьев с
дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми,
жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые
дни торчал в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева.
— Прельстил он меня, как девица. А
дела у него нет, и
жить ему нечем. Отцово всё описано за долги и продано. Сухобаев купил. Да. Определил я его.
— Умирать? — с явным удивлением переспрашивал Сухобаев. — Зачем же-с? Смерть —
дело отдалённого времени, мы лучше сначала
поживём несколько!
Он стряхнул слёзы на пол, закрыл глаза и так сидел долго, беспомощный, обиженный, в этом настроении
прожил весь следующий
день, а к вечеру явилась Люба с книжкой в руках.
— Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за
дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить — уважаемая кровь моя, как прикажете мне
жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, — смешно это и мутно, а?
На его жёлтом лице не отражалось ни радости, ни любопытства, ни страха, ничего — чем
жили люди в эти
дни; глаза смотрели скучно и рассеянно, руки касались вещей осторожно, брезгливо; все при нём как будто вдруг уставали, и невольно грустно думалось, глядя на него, что, пока есть такой человек, при нём ничего хорошего не может быть.