Неточные совпадения
Было это на второй день пасхи; недавно стаял последний вешний снег, от
земли, нагретой солнцем, густо поднимался тёплый и душистый парок, на припёке появились прозрачные, точно кружева, зелёные пятна милой весенней травы.
Дом Кожемякина раньше
был конторою господ Бубновых и примыкал к их усадьбе. Теперь его отделял от
земли дворян пустырь, покрытый развалинами сгоревшего флигеля, буйно заросший дикою коноплёю, конским щавелём, лопухами, жимолостью и высокой, жгучей крапивой. В этой густой, жирно-зелёной заросли плачевно торчали обугленные стволы деревьев, кое-где от их корней бессильно тянулись к солнцу молодые побеги, сорные травы душили их, они сохли, и тонкие сухие прутья торчали в зелени, как седые волосы.
Я о ту пору там
был, в Елатьме этой, как били их, стоял в народе, глядь девица на
земле бьётся, как бы чёрной немочью схвачена.
Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и
было видно, как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в
землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они
были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.
За окном стояли позолоченные осенью деревья — клён, одетый красными листьями, липы в жёлтых звёздах, качались алые гроздья рябины и толстые бледно-зелёные стебли просвирняка, покрытые увядшим листом, точно кусками разноцветного шёлка. Струился запах созревших анисовых яблок, укропа и взрытой
земли. В монастыре, на огородах,
был слышен смех и весёлые крики.
А
были — которые хозяевами считали себя исконными, века вековать на
земле надеялись, добро делать старались, только — не к месту: на болоте сеять — зря руками махать!
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они:
есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей
земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
Матвей подошёл к окну и стал за косяком, выглядывая в сад, светло окроплённый солнцем. Перед ним тихо качались высокие стебли мальвы, тесно усаженные лиловыми и жёлтыми цветами в росе. Сверкающий воздух
был пропитан запахом укропа, петрушки и взрытой, сочной
земли.
Савка пополз вдоль забора, цапаясь за доски тёмно-красными руками; его кровь, смешавшись со взрытой
землёй, стала грязью, он
был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по
земле, как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Что люди дрались — это
было в порядке жизни; он много раз видел, как в праздники рабочие, напившись вина, колотили друг друга, пробуя силу и ловкость; видел и злые драки, когда люди, сцепившись подобно псам, катались по
земле бесформенным комом, яростно скрипя зубами и вытаращив налитые кровью, дикие глаза.
Луна уже скатилась с неба, на деревья лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась на
землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно
было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.
— Что? — неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: — Ничего! Это — паларич. У нас
был капитан Земель-Луков, так его на параде вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и — вчистую!
Сам он
был человек измятый, изжёванный, а домишко его с косыми окнами, провисшей крышей и красными пятнами ставен, казалось, только что выскочил из жестокой драки и отдыхает, сидя на
земле.
— Н-не надо-о? — завывал Пушкарь, извиваясь от гнева. — Не жел-лаешь, а-а? Скажи на милость! Стало
быть — суда без причала, плавай как попало, а? Червяк ты на
земле…
Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее,
пил и не пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая ногами
землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её за собою.
Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой жизни мира, и нужно, чтобы, как звёзды в небе, человеку всегда
были ясно видимы огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на
земле.
Кроткий весенний день таял в бледном небе, тихо качался прошлогодний жухлый бурьян, с поля гнали стадо, сонно и сыто мычали коровы. Недавно оттаявшая
земля дышала сыростью, обещая густые травы и много цветов. Бил бондарь, скучно звонили к вечерней великопостной службе в маленький, неубедительный, но крикливый колокол. В монастырском саду копали гряды,
был слышен молодой смех и говор огородниц; трещали воробьи,
пел жаворонок, а от холмов за городом поднимался лёгкий голубой парок.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по
земле серой, жидкой мутью, и трудно
было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Когда над городом
пела и металась вьюга, забрасывая снегом дома до крыш, шаркая сухими мохнатыми крыльями по ставням и по стенам, — мерещился кто-то огромный, тихонький и мягкий: он покорно свернулся в шар отребьев и катится по
земле из края в край, приминая на пути своём леса, заполняя овраги, давит и ломает города и села, загоняя мягкою тяжестью своею обломки в
землю и в безобразное, безглавое тело своё.
— Кот — это, миляга, зверь умнеющий, он на три локтя в
землю видит. У колдунов всегда коты советчики, и оборотни, почитай, все они, коты эти. Когда кот сдыхает — дым у него из глаз идёт, потому в
ём огонь
есть, погладь его ночью — искра брызжет. Древний зверь: бог сделал человека, а дьявол — кота и говорит ему: гляди за всем, что человек делает, глаз не спускай!
Матвей тоже вспомнил, как она в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым, видела его на
земле, — так необычно прост и близок людям
был он в её рассказе.
— Покою не стало, что это! Я всю
землю прошёл от моря до моря, и в Архангельском
был, и в Одессе, и в Астрахани, у меня пятки знають боле, чем у иного голова! Меня крутить нечего…
В рассказах постоялки таких людей
было множество — десятки; она говорила о них с великой любовью, глаза горели восхищением и скорбью; он скоро поддался красоте её повестей и уверовал в существование на
земле великих подвижников правды и добра, — признал их, как признавал домовых и леших Маркуши.
Тёплым, ослепительно ярким полуднем, когда даже в Окурове кажется, что солнце растаяло в небе и всё небо стало как одно голубое солнце, — похудевшая, бледная женщина, в красной кофте и чёрной юбке, сошла в сад, долго, без слов
напевая, точно молясь, ходила по дорожкам, радостно улыбалась, благодарно поглаживала атласные стволы берёз и ставила ноги на тёплую, потную
землю так осторожно, точно не хотела и боялась помять острые стебли трав и молодые розетки подорожника.
Наступили тяжёлые дни, каждый приносил новые, опрокидывающие толчки, неизведанные ощущения, пёстрые мысли; порою Кожемякину казалось, что грудь его открыта, в неё спешно входит всё злое и тяжкое, что
есть на
земле, и больно топчет сердце.
Когда Евгения Петровна шла по двору, приподняв юбку и осторожно ставя ноги на
землю, она тоже напоминала кошку своей брезгливостью и, может
быть, так же отряхала, незаметно, под юбкой, маленькие ноги, испачканные пылью или грязью. А чаще всего в строгости своей она похожа на монахиню, хотя и светло одевается. В церковь — не ходит, а о Христе умеет говорить просто, горячо и бесстрашно.
Речи, движения, лица, даже платья и башмаки — всё
было у них иное, не окуровское: точно на пустыре, заваленном обломками и сором, среди глухого бурьяна, от семян, случайно занесённых ветром издалека, выросли на краткий срок два цветка, чужих этой
земле.
Как это случается и отчего: тьма тём людей на
земле, а жил я средь них, будто и не
было меня.
В чёрном небе дрожали золотые цепи звёзд,
было так тихо, точно
земля остановилась в беге и висит неподвижно, как маятник изломанных часов.
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что их более восьми сотен. Стоят они на
земле, один другого не зная, и, может, в каждом
есть вот такой же плутающий человек, так же не спит он по ночам и тошно ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?
Ночь
была лунная, до полуночи оделась
земля инеем, хорошо стало, как посеребрилось всё и поседело.
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а
земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много
ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
— Не внушайте человеку, что он и дела его, и вся жизнь на
земле, всё — скверно и непоправимо скверно, навсегда! Нет, убеждайте его: ты можешь
быть лучше, ибо ты — начало всех деяний, источник всех осуществлений!
Манило за город, на зелёные холмы, под песни жаворонков, на реку и в лес, празднично нарядный. Стали собираться в саду, около бани, под пышным навесом берёз, за столом, у самовара, а иногда — по воскресеньям — уходили далеко в поле, за овраги, на возвышенность, прозванную Мышиный Горб, — оттуда
был виден весь город, он казался написанным на
земле ласковыми красками, и однажды Сеня Комаровский, поглядев на него с усмешечкой, сказал...
Город
был насыщен зноем, заборы, стены домов,
земля — всё дышало мутным, горячим дыханием, в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
Дойдя до ограды собора, откуда
было видно улицу и дом, где жила Горюшина, он остановился, сдерживая тревожное биение сердца, собираясь с мыслями. Жара истощала силы, наливая голову горячим свинцом. Всё раскалялось, готовое растаять и разлиться по
земле серыми ручьями.
В узкой полоске тени лежала лохматая собака с репьями в шерсти и возилась, стараясь спрятать в тень всю себя, но или голова её, или зад оказывались на солнце. Над нею жадно кружились мухи, а она, ленясь поднять голову, угрожающе щёлкала зубами, ловя тени мух, мелькавшие на пыльной
земле. Правый глаз её
был залит бельмом, и, когда солнце освещало его, он казался медным.
Вдали, ограничивая поле чёрной чуть видной стеною, стоял лес;
земля казалась сжатой в маленький комок, тесной и безвыходной, но в этой жалобной тесноте и малости её
было что-то привычно уютное, трогательно грустное.
Миром веяло от сосен, стройных, как свечи, вытопившаяся смола блестела золотом и янтарём, кроны их, благословляя
землю прохладною тенью, горели на солнце изумрудным пламенем. Сквозь волны зелени сияли главы церквей, просвечивало серебро реки и рыжие полосы песчаных отмелей. Хороводами спускались вниз ряды яблонь и груш, обильно окроплённых плодами, всё вокруг
было ласково и спокойно, как в добром сне.
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки; у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы
елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со дна её и незаметно, медленно подвигаются на край
земли.
«Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, — увидишь ты в нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на всё, — не забывать бы им про это милое сердце, а — найти его около себя и сказать ему честно всё, что потерпел человек от жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности — непрерывен
будет тогда рост добра на
земле».
— Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а — что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я — слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он — вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не
было ещё на земле-то, как уж я во всём грешен
был, о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.
А через два дня он, поддерживаемый ею и Тиуновым, уже шёл по улицам города за гробом Хряпова. Город
был окутан влажным облаком осеннего тумана, на кончиках голых ветвей деревьев росли, дрожали и тяжело падали на потную
землю крупные капли воды. Платье покрывалось сыростью, точно капельками ртути. Похороны
были немноголюдны, всего человек десять шагало за гробом шутливого ростовщика, которому при жизни его со страхом кланялся весь город. Гроб — тяжёлую дубовую колоду — несли наёмные люди.
«Возникли ныне к жизни новые работники, сердца, исполненные любви к
земле, засорённой нами; плуги живые — вспашут они ниву божию глубоко, обнажат сердце её, и вспыхнет, расцветёт оно новым солнцем для всех, и
будет благо всем и тепло, счастливо польётся жизнь, быстро».
Юность — сердце мира, верь тому, что говорит она в чистосердечии своём и стремлении к доброму, — тогда вечно светел
будет день наш и вся
земля облечётся в радость и свет, и благословим её — собор вселенского добра».