Неточные совпадения
— Заборы высокие понастроил вот, гвоздями уснастил. Собак четыре было — попробовали они тут кое-чьё мясцо на ляжках! Два овчара были — кинутся на
грудь, едва устоишь. Отравили их. Так-то вот! Ну, после этаких делов неохота
людей уважать.
На лице женщины неподвижно, точно приклеенная, лежала сладкая улыбка, холодно блестели её зубы; она вытянула шею вперёд, глаза её обежали двумя искрами комнату, ощупали постель и, найдя в углу
человека, остановились, тяжело прижимая его к стене. Точно плывя по воздуху, женщина прокрадывалась в угол, она что-то шептала, и казалось, что тени, поднимаясь с пола, хватают её за ноги, бросаются на
грудь и на лицо ей.
— Не горячись, слышь! — повторял слободской боец, прыгая, как мяч, около неуклюжего парня, и вдруг, согнувшись, сбил его с ног ударом головы в
грудь и кулака в живот — под душу. Слобода радостно воет и свистит; сконфуженные поражением,
люди Шихана нехотя хвалят победителя.
Ему пришлось драться: он шёл домой, обгоняемый усталыми бойцами города, смотрел, как они щупают пальцами расшатанные зубы и опухоли под глазами, слышал, как покрякивают
люди, пробуя гибкость ноющих рёбер, стараются выкашлять боль из
грудей и всё плюют на дорогу красными плевками.
С неделю времени Матвей не выходил из дома, чувствуя себя оглушённым, как будто этот выстрел раздался в его
груди, встряхнув в ней всё тревожное и неясное, что почти сложилось там в равнодушие
человека, побеждённого жизнью без битвы с нею.
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в
грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да
человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
Деревья садов накрыли и опутали дома тёмными сетями; город казался огромным
человеком: пойманный и связанный, полуживой, полумёртвый, лежит он, крепко прижат к земле, тесно сдвинув ноги, раскинув длинные руки, вместо головы у него — монастырь, а тонкая, высокая колокольня Николы — точно обломок копья в его
груди.
И представлялась тихая жизнь, без нужды в
людях, без скрытой злобы на них и без боязни перед ними, только — вдвоём, душа с душою. Было сладко думать об этом, в
груди теплело, точно утро разгоралось там.
Короткая летняя ночь, доживая свой последний час, пряталась в деревья и углы, в развалины бубновской усадьбы, ложилась в траву, словно тьма её, бесшумно разрываясь, свёртывалась в клубки, принимала формы амбара, дерева, крыши, очищая воздух розоватому свету, и просачивалась в
грудь к
человеку, холодно и тесно сжимая сердце.
Но когда дядя Марк, уставая, кончал свою речь и вокруг него, точно галки вокруг колокольни, начинали шуметь все эти
люди, — Кожемякин вспоминал себя, и в
грудь ему тихонько, неумолимо и лукаво вторгалось всё более ясное ощущение своей несхожести с этими
людьми.
Набежало множество тёмных
людей без лиц. «Пожар!» — кричали они в один голос, опрокинувшись на землю, помяв все кусты, цепляясь друг за друга, хватая Кожемякина горячими руками за лицо, за
грудь, и помчались куда-то тесной толпою, так быстро, что остановилось сердце. Кожемякин закричал, вырываясь из крепких объятий горбатого Сени, вырвался, упал, ударясь головой, и — очнулся сидя, опираясь о пол руками, весь облепленный мухами, мокрый и задыхающийся.
Кожемякину хотелось спать, но возникло желание прощально подумать, сказать себе и
людям какое-то веское, точное слово: он крепко упёрся подбородком в
грудь, напрягся и выдавил из усталого мозга краткое, обиженное восклицание...
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти
люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет мира в их
грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет гореть до конца дней
человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
«Будь-ка я знающ, как они, я бы им на всё ответил!» — вдруг вспыхнула у Кожемякина острая мысль и, точно туча, рассеялась в
груди; быстро, как стрижи, замелькали воспоминания о недавних днях, возбуждая подавленную обиду на
людей.
«Вот тоже сирота-человек, — с добрым чувством в
груди подумал Кожемякин, вставая на ноги. — Ходит везде, сеет задор свой, — какая ему в этом корысть? Евгенья и Марк Васильев они обижены, они зря пострадали, им возместить хочется, а этот чего хочет?»
Спрятавшись за зеленью цветов, Кожемякин сидел у окна, рассматривая
людей, улыбался, тихонько подпевал, если пели знакомое, и со двора в
грудь ему вливалось что-то грустное.
Неточные совпадения
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на
груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых
людей плевать на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не стало.
Видно было, как внутри метался и бегал
человек, как он рвал на себе рубашку, царапал ногтями
грудь, как он вдруг останавливался и весь вытягивался, словно вдыхал.
Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все
люди имели
грудь, выпяченную вперед на манер колеса.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным
человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею
грудью.
На платформе раздалось Боже Царя храни, потом крики: ура! и живио! Один из добровольцев, высокий, очень молодой
человек с ввалившеюся
грудью, особенно заметно кланялся, махая над головой войлочною шляпой и букетом. За ним высовывались, кланяясь тоже, два офицера и пожилой
человек с большой бородой в засаленной фуражке.