Неточные совпадения
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов. Все остальные россияне не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень
считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно
счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но
я склонен думать иначе.
— Это Нехаева просвещает вас? Она и
меня пробовала развивать, — говорил он, задумчиво перелистывая книжку. — Любит остренькое. Она, видимо,
считает свой мозг чем-то вроде подушечки для булавок, — знаете, такие подушечки, набитые песком?
— Ты, конечно,
считаешь это все предрассудком, а
я люблю поэзию предрассудков. Кто-то сказал: «Предрассудки — обломки старых истин». Это очень умно.
Я верю, что старые истины воскреснут еще более прекрасными.
Проклятый жених мой
считает меня записной книжкой, куда он заносит, для сбережения, свои мысли…
— Помнится,
я уже говорил вам, что
считаю себя человеком психически деклассированным…
—
Я не
считаю это несчастием для него;
мне всегда казалось, что он был бы плохим доктором.
Одетый в подобие кадетской курточки, сшитой из мешочного полотна, Иноков молча здоровался и садился почему-то всегда неуютно, выдвигая стул на средину комнаты. Сидел, слушая музыку, и строгим взглядом осматривал вещи, как бы
считая их. Когда он поднимал руку, чтоб поправить плохо причесанные волосы, Клим читал на боку его курточки полусмытое синее клеймо: «Первый сорт. Паровая мельница
Я. Башкирова».
— Корвин, — прошептал фельетонист, вытянув шею и покашливая; спрятал руки в карманы и уселся покрепче. —
Считает себя потомком венгерского короля Стефана Корвина; негодяй, нещадно бьет мальчиков-хористов,
я о нем писал; видите, как он агрессивно смотрит на
меня?
«Этот «объясняющий господин»
считает меня гимназистом», — подумал он мельком и без обычного раздражения, которое испытывал всегда, когда его поучали. Но сказал несколько более задорно, чем хотел...
— И все
считает,
считает: три миллиона лет, семь миллионов километров, — всегда множество нулей.
Мне, знаешь, хочется целовать милые глаза его, а он — о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что
я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А
я уж так влюбилась, что хоть в море прыгать.
— «Людей, говорит, моего класса, которые принимают эту философию истории как истину обязательную и для них,
я, говорит,
считаю ду-ра-ка-ми, даже — предателями по неразумию их, потому что неоспоримый закон подлинной истории — эксплоатация сил природы и сил человека, и чем беспощаднее насилие — тем выше культура». Каково, а? А там — закоренелые либералы были…
— Замечательно — как вы не догадались обо
мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б
я был простой человек, разве
мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором
считает меня…
«Этот болван, кажется,
считает меня своим единомышленником в чем-то…»
— Для
меня «с милым рай и в шалаше», — шутила она, не уступая ему. Он
считал ее бескорыстие глупым, но — не спорил с нею.
Возможно, что они правы,
считая себя гораздо больше людьми, чем
я, ты и вообще — люди нашего типа.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то…
Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как
я на нее, а она
меня за худые простыни воровкой
сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково
мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а
я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было
мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
«Не может быть, чтоб она
считала меня причастным к террору. Это — или проявление заботы обо
мне, или — опасение скомпрометировать себя, — опасение, вызванное тем, что
я сказал о Судакове. Но как спокойно приняла она убийство!» — с удивлением подумал он, чувствуя, что спокойствие Марины передалось и ему.
— Смешной. Выдумал, что голуби его — самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники говорят, что голубятник он плохой и птицу только портит.
Считает себя свободным человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он — не глуп. Но
я думаю, что кончит плохо…
— Деньги — люблю, а
считать — не люблю, даже противно, — сердито сказала она. —
Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не
считают. Захарий у
меня тоже не мастер этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.
—
Я — Самойлов. Письмоводитель ваш, Локтев, — мой ученик и — член моего кружка.
Я — не партийный человек, а так называемый культурник; всю жизнь возился с молодежью, теперь же, когда революционная интеллигенция истребляется поголовно,
считаю особенно необходимым делом пополнение убыли. Это, разумеется, вполне естественно и не может быть поставлено в заслугу
мне.
«Дурак этот, кажется, готов
считать меня тоже сумасшедшим».
— Н-да… Есть у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, — сказал Макаров и обратился к Самгину: — Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал
мне, что никакого сома не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь, эту шутку он
считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить — не мог.
— Почему вы
считаете меня способным… вы знаете
меня?
Упрекают нас, русских, что много разговариваем, ну,
я как раз не
считаю это грехом.
«Да, он сильно изменился. Конечно — он хитрит со
мной. Должен хитрить. Но в нем явилось как будто новое нечто… Порядочное. Это не устраняет осторожности в отношении к нему. Толстый. Толстые говорят высокими голосами. Юлий Цезарь — у Шекспира —
считает толстых неопасными…»
—
Я государству — не враг, ежели такое большое дело начинаете,
я землю дешево продам. — Человек в поддевке повернул голову, показав Самгину темный глаз, острый нос, седую козлиную бородку, посмотрел, как бородатый в сюртуке
считает поданное ему на тарелке серебро сдачи со счета, и вполголоса сказал своему собеседнику...
«Возможно, что он
считает меня виновником чего-то», — соображал Самгин.
«Или — шпион, или —
считает меня… своим человеком», — соображал Клим Иванович, закурив папиросу, путешествуя по гостиной, меланхолически рассматривая вещи.
— Дурочкой
считаете меня, да?
Я ведь знаю: вы — не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.
— В докладе моем «О соблазнах мнимого знания»
я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков — ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и
считали количество чертей на конце иглы.
— Спасибо. О Толстом
я говорила уже четыре раза, не
считая бесед по телефону. Дорогой Клим Иванович — в доме нет денег и довольно много мелких неоплаченных счетов. Нельзя ли поскорее получить гонорар за дело, выигранное вами?
— Простите, — сказал он тихо, поспешно, с хрипотцой. —
Меня зовут — Марк Изаксон, да! Лицо весьма известное в этом городе. Имею предупредить вас: с вами говорил мошенник, да. Местный парикмахер, Яшка Пальцев, да. Шулер, игрок. Спекулянт. Вообще — мерзавец, да! Вы здесь новый человек…
Счел долгом… Вот моя карточка. Извините…
— Вот
я при барине говорю: согласен с ним, с Осипом, а не с тобой. А тебя
считаю вредным за твое кумовство с жандармом и за навет твой на Мишу… Эх, старый бес!
— Обнажаю, обнажаю, — пробормотал поручик,
считая деньги. — Шашку и Сашку, и Машку, да, да! И не иду, а — бегу. И — кричу. И размахиваю шашкой. Главное: надобно размахивать, двигаться надо!
Я, знаете, замечательные слова поймал в окопе, солдат солдату эдак зверски крикнул: «Что ты, дурак, шевелишься, как живой?»