Неточные совпадения
Ее
слова были законом в семье, а к неожиданным поступкам Самгина все привыкли; он часто удивлял своеобразием своих действий, но
и в семье
и среди знакомых пользовался репутацией счастливого человека, которому все легко удается.
Они
и тем еще похожи были друг на друга, что все покорно слушали сердитые
слова Марии Романовны
и, видимо, боялись ее.
Незаметно
и неожиданно, где-нибудь в углу, в сумраке, возникал рыжий человек, учитель Клима
и Дмитрия, Степан Томилин; вбегала всегда взволнованная барышня Таня Куликова, сухонькая, со смешным носом, изъеденным оспой; она приносила книжки или тетрадки, исписанные лиловыми
словами, наскакивала на всех
и подавленно, вполголоса торопила...
— Простые, грубые игрушки нравились ему больше затейливых
и дорогих, — быстро-быстро
и захлебываясь
словами, говорил отец; бабушка, важно качая седою, пышно причесанной головой, подтверждала, вздыхая...
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ
слова сыпались так быстро
и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги,
и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
Варавка схватил его
и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки
и соленой рыбы; пришлось выдумать, что его фамилия круглая, как бочонок. Выдумалось, что дедушка говорит лиловыми
словами. Но, когда он сказал, что люди сердятся по-летнему
и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у других детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми у потока
слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать
слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих
слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив
и лаская сына, хвалил его...
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много
и быстро, что
слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Варавка говорил немного
и словами крупными, точно на вывесках.
Она говорила не много, спокойно
и без необыкновенных
слов,
и очень редко сердилась, но всегда не «по-летнему», шумно
и грозно, как мать Лидии, а «по-зимнему».
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе
и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое
слово...
Все бывшее у нее в доме было замечательно, сказочно хорошо, по ее
словам, но дед не верил ей
и насмешливо ворчал, раскидывая сухими пальцами седые баки свои...
Тяжелый нос бабушки обиженно краснел,
и она уплывала медленно, как облако на закате солнца. Всегда в руке ее французская книжка с зеленой шелковой закладкой, на закладке вышиты черные
слова...
Затем он прятался за рояль, усаживаясь там в кожаное кресло, закуривал сигару,
и в дыму ее глухо звучали его
слова...
Варавка был самый интересный
и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что
и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что
слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
Придумала скучную игру «Что с кем будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она писала на них разные
слова, свертывала квадратики в тугие трубки
и заставляла детей вынимать из подола ее по три трубки.
Говорила она вполголоса, осторожно
и тягуче, какими-то мятыми
словами; трудно было понять, о чем она говорит.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос
и тоже злобно.
Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна,
и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча
и покорно, но Лидия шептала виновато...
Варавка требовал с детей честное
слово, что они не станут щекотать его,
и затем начинал бегать рысью вокруг стола, топая так, что звенела посуда в буфете
и жалобно звякали хрустальные подвески лампы.
По настоянию деда Акима Дронов вместе с Климом готовился в гимназию
и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу
и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов говорил очень быстро
и как-то так всасывая
слова, точно они, горячие, жгли губы его
и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком...
Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких
и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал
и рассказывал тихим голосом, внятными
словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
Он отвечал ей кратко
и небрежно. Он обо всем думал несогласно с людями,
и особенно упряменько звучала медь его
слов, когда он спорил с Варавкой.
Она записала эти
слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее,
и, не попав в яму ее памяти, они сгорели в печи. Это Варавка говорил...
И, являясь к рыжему учителю, он впивался в него, забрасывая вопросами по закону божьему, самому скучному предмету для Клима. Томилин выслушивал вопросы его с улыбкой, отвечал осторожно, а когда Дронов уходил, он, помолчав минуту, две, спрашивал Клима
словами Глафиры Варавки...
Неохотно
и немного поговорив о декабристах, отец вскочил
и ушел, насвистывая
и вызвав у Клима ревнивое желание проверить его
слова. Клим тотчас вошел в комнату брата
и застал Дмитрия сидящим на подоконнике.
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот матери; чьи-то ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки,
и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые
слова...
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое
слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно
и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру
и уходил куда-то.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами,
и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек
и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул
и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя
слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Он поздоровался с ним небрежно, сунув ему руку
и тотчас же спрятав ее в карман; он снисходительно улыбнулся в лицо врага
и, не сказав ему ни
слова, пошел прочь.
И, прошептав ему несколько
слов, заставивших Варавку виновато развести руками, она стала спрашивать...
На семнадцатом году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по земле неспешной, солидной походкой, говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно
и просто, подчеркивая
слова умеренными жестами очень белых рук с длинными кистями
и тонкими пальцами музыканта.
Перед этим он стал говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе
слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его росли горизонтально,
и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку, отец сконфузился, сбрил волосы,
и Клим увидал, что лицо отцово жалостно обмякло, постарело.
Когда дедушка, отец
и брат, простившийся с Климом грубо
и враждебно, уехали, дом не опустел от этого, но через несколько дней Клим вспомнил неверующие
слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка...
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко
и лишь как неприятное сновидение. Но в
словах скептического человека было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой...
Глагол — выдумывать,
слово — выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все другие знакомые,
и это
слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке.
Варавка угрюмо промычал какое-то тяжелое
и незнакомое
слово.
Говоря, он склонял голову свою к левому плечу, как бы прислушиваясь к
словам своим,
и раковина уха его тихонько вздрагивала.
Он употреблял церковнославянские
слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки
и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов
и полей, о патриархальности деревенской жизни, о выносливости баб
и уме мужиков, о душе народа, простой
и мудрой,
и о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им
слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев,
и он не без гордости заявлял...
Климу казалось, что писатель веселится с великим напряжением
и даже отчаянно; он подпрыгивал, содрогался
и потел. Изображая удалого человека, выкрикивая не свои
слова, он честно старался рассмешить танцующих
и, когда достигал этого, облегченно ухал...
Затем снова начинал смешить нелепыми
словами, комическими прыжками
и подмигивал жене своей, которая самозабвенно, с полусонной улыбкой на кукольном лице, выполняла фигуры кадрили.
Вера эта звучала почти в каждом
слове,
и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли
и меткие словечки, но
и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание людей.
Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто
и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки...
Писатель был страстным охотником
и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая
слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей
и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал
и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся...
Томилин усмехнулся
и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо
и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие
слова, хорошо ложившиеся в память.
«Хорошо сказал», — подумал Клим
и, чтоб оставить последнее
слово за собой, вспомнил
слова Варавки...
Он часто
и легко говорил фразы
и слова, не менее интересные, чем Варавка
и Томилин.
Клим согласно кивнул головою, ему очень понравились
слова матери. Он признавал, что Макаров, Дронов
и еще некоторые гимназисты умнее его на
словах, но сам был уверен, что он умнее их не на
словах, а как-то иначе, солиднее, глубже.
— Конечно,
и ловкость — достоинство, но — сомнительное, она часто превращается в недобросовестность, мягко говоря, — продолжала мать,
и слова ее все более нравились Климу.
Это так смутило его, что он забыл ласковые
слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его
и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
— Слепцы! Вы шли туда корыстно, с проповедью зла
и насилия, я зову вас на дело добра
и любви. Я говорю священными
словами учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.