Неточные совпадения
Из рассказов отца, матери, бабушки гостям Клим узнал о себе немало удивительного и важного: оказалось, что он,
будучи еще совсем
маленьким, заметно отличался от своих сверстников.
На его красном лице весело сверкали
маленькие, зеленоватые глазки, его рыжеватая борода пышностью своей
была похожа на хвост лисы, в бороде шевелилась большая, красная улыбка; улыбнувшись, Варавка вкусно облизывал губы свои длинным, масляно блестевшим языком.
Первые дни знакомства Клим думал, что Томилин полуслеп, он видит все вещи не такими, каковы они
есть, а крупнее или
меньше, оттого он и прикасается к ним так осторожно, что
было даже смешно видеть это.
Он, должно
быть, неумный, даже хорошую жену не мог выбрать, жена у него
маленькая, некрасивая и злая.
Придумала скучную игру «Что с кем
будет?»: нарезав бумагу
маленькими квадратиками, она писала на них разные слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла детей вынимать из подола ее по три трубки.
Томилин перебрался жить в тупик, в
маленький, узкий переулок, заткнутый синим домиком; над крыльцом дома
была вывеска...
Клим решил говорить возможно
меньше и держаться в стороне от бешеного стада
маленьких извергов. Их назойливое любопытство
было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Он преподавал русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика
было меньше правого, хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя.
Зимними вечерами приятно
было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать
будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами
маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили
пить вечерний чай, в столовой
было темно и во всем доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной
маленькой стенной лампой, и стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
Клим заглянул в дверь: пред квадратной пастью печки, полной алых углей, в низеньком, любимом кресле матери, развалился Варавка, обняв мать за талию, а она сидела на коленях у него, покачиваясь взад и вперед, точно
маленькая. В бородатом лице Варавки, освещенном отблеском углей,
было что-то страшное,
маленькие глазки его тоже сверкали, точно угли, а с головы матери на спину ее красиво стекали золотыми ручьями лунные волосы.
Но ему
было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже стал прятаться, как прятались она и Варавка. Он испытывал
маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
— Он должен жить и учиться здесь, — сказала она, пристукнув по столу
маленьким, но крепким кулачком. — А когда мне
будет пятнадцать лет и шесть месяцев, мы обвенчаемся.
На его волосатом лице
маленькие глазки блестели оживленно, а Клим все-таки почему-то подозревал, что человек этот хочет казаться веселее, чем он
есть.
Жена, кругленькая, розовая и беременная,
была неистощимо ласкова со всеми.
Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей,
пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
Он
был очень
маленький, поэтому огромная голова его в вихрах темных волос казалась чужой на узких плечах, лицо, стиснутое волосами, едва намеченным, и вообще в нем, во всей его фигуре,
было что-то незаконченное.
Клим зажег свечу, взял в правую руку гимнастическую гирю и пошел в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох
был слышней. Он тотчас догадался, что в инструменте — мышь, осторожно положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок,
маленький, как черный таракан.
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно
быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался
меньше, чем он
был днем. Во всем этом
было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Удивительно просто
было с нею и вокруг нее в
маленькой, чистой комнате, полной странно опьяняющим запахом.
Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно
быть, подозревая, что ему скучно, она
пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
На стене, над комодом,
была прибита двумя гвоздями
маленькая фотография без рамы, переломленная поперек, она изображала молодого человека, гладко причесанного, с густыми бровями, очень усатого, в галстуке, завязанном пышным бантом. Глаза у него
были выколоты.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно
было видеть, что такой длинный человек и такая огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на
маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил...
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за
маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате
было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка
ели яблоки.
Быстрая походка людей вызвала у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи
маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно
было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и все в городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя в массе
маленьких людей, и вспоминался один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
У рояля, разбирая ноты, сидел
маленький, сильно сутулый человек в чалме курчавых волос, черные волосы отливали синевой, а лицо
было серое, с розовыми пятнами на скулах.
Он и Елизавета Спивак запели незнакомый Климу дуэт,
маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее — она опустошала его, изгоняя все думы и чувствования; слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама
пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура стала еще выше и тоньше. Кутузов
пел очень красивым баритоном, легко и умело. Особенно трогательно они
спели финал...
Кончив
петь, дама подошла к столу, взяла из вазы яблоко и, задумчиво погладив его
маленькой рукою, положила обратно.
Пила и
ела она как бы насилуя себя, почти с отвращением, и
было ясно, что это не игра, не кокетство. Ее тоненькие пальцы даже нож и вилку держали неумело, она брезгливо отщипывала
маленькие кусочки хлеба, птичьи глаза ее смотрели на хлопья мякиша вопросительно, как будто она думала: не горько ли это вещество, не ядовито ли?
Она даже вздрогнула, руки ее безжизненно сползли с плеч. Подняв к огню лампы
маленькую и похожую на цветок с длинным стеблем рюмку, она полюбовалась ядовито зеленым цветом ликера,
выпила его и закашлялась, содрогаясь всем телом, приложив платок ко рту.
Она не
была похожа на даму, она, до смерти ее,
была как девушка,
маленькая, пышная и очень живая.
Клим приподнял голову ее, положил себе на грудь и крепко прижал рукою. Ему не хотелось видеть ее глаза,
было неловко, стесняло сознание вины пред этим странно горячим телом. Она лежала на боку,
маленькие, жидкие груди ее некрасиво свешивались обе в одну сторону.
Особенно ценным в Нехаевой
было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились
маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему
было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого
был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее
было много смешных примет,
маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
Но Клим
был уверен, что она не спросила, наверх его не позвали.
Было скучно. После завтрака, как всегда, в столовую спускался
маленький Спивак...
Нехаева не уезжала. Клим находил, что здоровье ее становится лучше, она
меньше кашляет и даже как будто пополнела. Это очень беспокоило его, он слышал, что беременность не только задерживает развитие туберкулеза, но иногда излечивает его. И мысль, что у него может
быть ребенок от этой девицы, пугала Клима.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на
маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
Клим пошел к Лидии. Там девицы сидели, как в детстве, на диване; он сильно выцвел, его пружины старчески поскрипывали, но он остался таким же широким и мягким, как
был.
Маленькая Сомова забралась на диван с ногами; когда подошел Клим, она освободила ему место рядом с собою, но Клим сел на стул.
Не успел Клим
напоить их чаем, как явился знакомый Варавки доктор Любомудров, человек тощий, длинный, лысый, бритый, с
маленькими глазками золотистого цвета, они прятались под черными кустиками нахмуренных бровей.
И, нервно схватив бутылку со стола, налил в стакан свой пива. Три бутылки уже
были пусты. Клим ушел и, переписывая бумаги, прислушивался к невнятным голосам Варавки и Лютова. Голоса у обоих
были почти одинаково высокие и порою так странно взвизгивали, как будто сердились, тоскуя, две
маленькие собачки, запертые в комнате.
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке
был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку,
было так хорошо видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости
было бы неприлично говорить о печальном. Вера Петровна стала расспрашивать Спивака о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе
маленькие запятые, сообщил, что на Западе — нет музыки.
Темное небо уже кипело звездами, воздух
был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса. В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся в костер и осветил
маленькую, белую фигурку человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
— Да. И Алина. Все. Ужасные вещи рассказывал Константин о своей матери. И о себе,
маленьком. Так странно
было: каждый вспоминал о себе, точно о чужом. Сколько ненужного переживают люди!
В не свойственном ей лирическом тоне она минуты две-три вспоминала о Петербурге, заставив сына непочтительно подумать, что Петербург за двадцать четыре года до этого вечера
был городом
маленьким и скучным.
Медленные пальцы
маленького музыканта своеобразно рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена, о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований о том, что
было бы, если б все окружающее
было не таким, каково оно
есть?
Был еще писатель, автор пресных рассказов о жизни мелких людей, страдающих от
маленьких несчастий.
Иногда являлся незаметный человечек Зуев, гладко причесанный, с
маленьким личиком, в центре которого торчал раздавленный носик. И весь Зуев, плоский, в измятом костюме, казался раздавленным, изжеванным. Ему
было лет сорок, но все звали его — Миша.
«Плачет. Плачет», — повторял Клим про себя. Это
было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за
маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул...
В саду шумел ветер, листья шаркали по стеклам, о ставни дробно стучали ветки, и
был слышен еще какой-то непонятный, вздыхающий звук, как будто
маленькая собака подвывала сквозь сон. Этот звук, вливаясь в шепот Лидии, придавал ее словам тон горестный.
Папиросницей восхищались. Клим тоже взял ее в руки, она
была сделана из корневища можжевельника, на крышке ее мастер искусно вырезал
маленького чертика, чертик сидел на кочке и тонкой камышинкой дразнил цаплю.