Неточные совпадения
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили
в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним,
как за диким зверем, наконец убили его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на
жизнь его отца званием почетного гражданина.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя,
как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину,
как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени
жизнь помогала ему задумываться искренно:
в середине сентября,
в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
Вслушиваясь
в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной
жизни, Клим подмечал
в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое,
как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
— Ну, а —
как дядя Яков? Болен? Хм… Недавно на вечеринке один писатель, народник, замечательно рассказывал о нем. Такое, знаешь, житие. Именно — житие, а не
жизнь. Ты, конечно, знаешь, что он снова арестован
в Саратове?
—
В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о
жизни людей. Из десятков тысяч мы знаем,
в лучшем случае,
как живет сотня, а говорим так,
как будто изучили
жизнь всех.
— Вот, если б вся
жизнь остановилась,
как эта река, чтоб дать людям время спокойно и глубоко подумать о себе, — невнятно,
в муфту, сказала она.
Говорила она то же, что и вчера, — о тайне
жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и
как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались
в память Клима легким слоем,
как пылинки на лакированную плоскость.
Пошли.
В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему
жизнь швыряет ему под ноги таких женщин,
как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел
в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
— Что вы хотите сказать? Мой дядя такой же продукт разложения верхних слоев общества,
как и вы сами…
Как вся интеллигенция. Она не находит себе места
в жизни и потому…
И, остановясь понюхать табаку, она долго и громко говорила что-то о безбожниках студентах. Клим шел и думал о сектанте, который бормочет: «Нога поет — куда иду?», о пьяном мещанине, строгой старушке, о черноусом человеке, заинтересованном своими подтяжками.
Какой смысл
в жизни этих людей?
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит,
как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я
в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно
в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о другом, о другой
жизни.
— Однако она не самолюбива. Мне даже кажется, что она недооценивает себя. Она хорошо чувствует, что
жизнь — серьезнейшая штука и не для милых забав. Иногда кажется, что
в ней бродит вражда к себе самой,
какою она была вчера.
«
Какой безжалостной надобно быть,
какое надо иметь холодное сердце, для того, чтобы обманывать больного мужа, — возмущенно думал Самгин. — И — мать,
как бесцеремонно, грубо она вторгается
в мою
жизнь».
— Из этой штуки можно сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А,
как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь
в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить
жизнь теплом и светом, чтоб раскалить ее.
— Ведь эта уже одряхлела, изжита,
в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей
жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее,
как ненужное.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что
в этой борьбе с правительством у таких людей,
как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную
жизнь…
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из народа людей поумнее для свободного разговора,
как лучше устроить
жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся
в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на
жизнь, я даю ему два-три толчка
в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то
как бы уже где-то под кожей имеются.
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не сделали
в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного».
Как это вам нравится?
Клим
в первый раз
в жизни испытывал охмеляющее наслаждение злости. Он любовался испуганным лицом Диомидова, его выпученными глазами и судорогой руки, которая тащила из-под головы подушку,
в то время
как голова притискивала подушку все сильнее.
Эти двое шли сквозь
жизнь как бы кругами, и, описывая восьмерки, каждый вращался
в своем круге фраз, но
в какой-то одной точке круга они сходились.
— Это было даже и не страшно, а — больше. Это —
как умирать. Наверное — так чувствуют
в последнюю минуту
жизни, когда уже нет боли, а — падение. Полет
в неизвестное,
в непонятное.
Во всех этих людях, несмотря на их внешнее различие, Самгин почувствовал нечто единое и раздражающее. Раздражали они грубоватостью и дерзостью вопросов, малограмотностью, одобрительными усмешечками
в ответ на речи Маракуева.
В каждом из них Самгин замечал нечто анекдотическое, и, наконец, они вызывали впечатление людей, уже оторванных от нормальной
жизни, равнодушно отказавшихся от всего, во что должны бы веровать, во что веруют миллионы таких,
как они.
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову, та всю
жизнь держалась так,
как будто считала себя виноватой
в том, что она такова,
какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее,
как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
Но
в Выборг он вернулся несколько утомленный обилием новых впечатлений и настроенный,
как чиновник, которому необходимо снова отдать себя службе, надоевшей ему. Встреча с братом, не возбуждая интереса, угрожала длиннейшей беседой о политике, жалобными рассказами о
жизни ссыльных, воспоминаниями об отце, а о нем Дмитрий, конечно, ничего не скажет лучше, чем сказала Айно.
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал,
как значительна их роль
в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит,
в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти
в будничную
жизнь вот так глубоко,
как входят эти, простые, самоотверженно очищающие
жизнь от пыли, сора».
«
Жизнь — сплошное насилие над человеком, — подумал Самгин, глядя,
как мальчишка поплевывает на ножи. — Вероятно, полковник возобновит со мной беседу о шпионаже… Единственный человек, которому я мог бы рассказать об этом, — Кутузов. Но он будет толкать меня
в другую сторону…»
Клим был уверен, что он не один раз убеждался: «не было мальчика», и это внушало ему надежду, что все, враждебное ему, захлебнется словами, утонет
в них,
как Борис Варавка
в реке, а поток
жизни неуклонно потечет
в старом, глубоко прорытом русле.
Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и — неумную. Наряжаясь
в яркие слова,
в стихи, она,
в сущности, хочет только сильного человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с
какой смешной гордостью рассказывала Варвара про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев дяди Миши...
В общем это — Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев, люди, которых, кажется, не так волнует
жизнь народа,
как шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие — народ.
В последний вечер пред отъездом
в Москву Самгин сидел
в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь,
как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, — сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно
в провинции,
в тихом городе, не
в этом, где слишком много воспоминаний, но
в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой
жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще.
«Идиоты! Чего вы хотите? Чтоб народ всосал вас
в себя,
как болото всасывает телят? Чтоб рабочие спасли вас от этой пустой, словесной
жизни?»
Но она не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные
в ее устах. Нашла, что город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что
жизнь становится величественной, когда видишь,
как работают тысячи людей.
И еще раз убеждался
в том,
как много люди выдумывают,
как они, обманывая себя и других, прикрашивают
жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать
в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены
в нем,
как пыль
в луче солнца.
Варвару он все более забавлял, рассказывая ей смешное о провинциальной
жизни, обычаях, обрядах, поверьях, пожарах, убийствах и романах. Смешное он подмечал неплохо, но рассказывал о нем добродушно и даже
как бы с сожалением. Рассказывал о ловле трески
в Белом море, о сборе кедровых орехов
в Сибири, о добыче самоцветов на Урале, — Варвара находила, что он рассказывает талантливо.
— Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, «сейте разумное, доброе» и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу,
в два года такой скучный стал,
как будто и родился и всю
жизнь прожил
в Орле.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая
в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют
в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное
в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял,
как он будет говорить о нем.
— О
жизни и прочем поговорим когда-нибудь
в другой раз, — обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: — О
жизни, друг мой, надобно говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она говорила о Струве и прочих,
как верующая об угодниках божиих?
Фактами такого рода Иван Дронов был богат,
как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу о возвращении
в университет, кто и почему пьянствует, он знал все плохое и пошлое, что делали люди, и охотно обогащал Самгина своим «знанием
жизни».
Но вообще он был доволен своим местом среди людей, уже привык вращаться
в определенной атмосфере, вжился
в нее, хорошо, —
как ему казалось, — понимал все «системы фраз» и был уверен, что уже не встретит
в жизни своей еще одного Бориса Варавку, который заставит его играть унизительные роли.
— Вы подумайте — насколько безумное это занятие при кратком сроке
жизни нашей! Ведь вот
какая штука, ведь
жизни человеку
в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней
жизни — постные пятницы. И — теснота! Ни вору, ни честному — ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить
в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?
— Заслуживает. А ты хочешь показать, что способен к ревности? — небрежно спросила она. — Кумов — типичный зритель. И любит вспоминать о Спинозе, который наслаждался, изучая
жизнь пауков.
В нем, наконец, есть кое-что общее с тобою…
каким ты был…
Через несколько дней Самгин одиноко сидел
в столовой за вечерним чаем, думая о том,
как много
в его
жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, — комната, которую он неожиданно открыл дома, будучи ребенком.
В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.
— Конечно, смешно, — согласился постоялец, — но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные.
Как я прошел и прохожу широкий слой
жизни, так я вполне вижу, что людей, не умеющих управлять
жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но — бесполезность! И только любопытство, все равно
как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу,
в трактиры, а кто — по чужим квартирам, по воровским делам.
— Да, это — закон: когда
жизнь становится особенно трагической — литература отходит к идеализму, являются романтики,
как было
в конце восемнадцатого века…
— Рассуждая революционно, мы, конечно, не боимся действовать противузаконно,
как боятся этого некоторые иные. Но — мы против «вспышкопускательства», — по слову одного товарища, — и против дуэлей с министрами. Герои на час приятны
в романах, а
жизнь требует мужественных работников, которые понимали бы, что великое дело рабочего класса — их кровное, историческое дело…
Самгин рассказывал ей о Кутузове, о том,
как он характеризовал революционеров. Так он вертелся вокруг самого себя, заботясь уж не столько о том, чтоб найти для себя устойчивое место
в жизни,
как о том, чтоб подчиняться ее воле с наименьшим насилием над собой. И все чаще примечая, подозревая во многих людях людей, подобных ему, он избегал общения с ними, даже презирал их, может быть, потому, что боялся быть понятым ими.
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное
в том,
как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной
жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.
Затем наступили очень тяжелые дни. Мать
как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет
жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение
в зеркале, и вообще ведет себя так,
как будто потеряла уверенность
в реальности своей.
В том,
как доктор выколачивал из черепа глуховатые слова, и во всей его неряшливой, сутулой фигуре было нечто раздражавшее Самгина. И было нелепо слышать, что этот измятый
жизнью старик сочувствует большевикам.