Неточные совпадения
Клим
думал, но не
о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а
о том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит
о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Клим
подумал, что это сказано метко, и с
той поры ему показалось, что во флигель выметено из дома все
то,
о чем шумели в доме лет десять
тому назад.
Он не пытался взнуздать слушателя своими мыслями, а только рассказывал
о том, что
думает, и, видимо, мало интересовался, слушают ли его.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не
о том, что
думает.
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов был
думать, что Рита говорила с ним, может быть, по требованию ее совести, для
того, чтоб намеками предупредить его
о своем обмане.
— Не заставляй
думать, будто ты сожалеешь
о том, что помешал товарищу убить себя.
И, очевидно,
думая не
о том, что говорит, прибавил непоследовательно...
Он заставил себя еще
подумать о Нехаевой, но думалось
о ней уже благожелательно. В
том, что она сделала, не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал дома.
— Не из
тех людей, которые возбуждают мое уважение, но — любопытен, — ответил Туробоев,
подумав и тихонько. — Он очень зло сказал
о Кропоткине, Бакунине, Толстом и
о праве купеческого сына добродушно поболтать. Это — самое умное, что он сказал.
Он долго
думал в этом направлении и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора ехать в город. Дорогой на станцию, по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди себя длинную тень свою,
думал уже
о том, как трудно найти себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные чувства.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не
той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может
думать о ней так хорошо, как
думал за час перед этим.
Ее ласковый тон не удивил, не обрадовал его — она должна была сказать что-нибудь такое, могла бы сказать и более милое.
Думая о ней, Клим уверенно чувствовал, что теперь, если он будет настойчив, Лидия уступит ему. Но — торопиться не следует. Нужно подождать, когда она почувствует и достойно оценит
то необыкновенное, что возникло в нем.
Говоря, Спивак как будто прислушивалась к своим словам, глаза ее потемнели, и чувствовалось, что говорит она не
о том, что
думает, глядя на свой живот.
Клим
подумал, что мать, наверное, приехала усталой, раздраженной,
тем приятнее ему было увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько дней. Она тотчас же начала рассказывать
о Дмитрии: его скоро выпустят, но он будет лишен права учиться в университете.
— Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить,
думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина
о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал
те привычки
думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно
думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только
о том, чтоб людям удобно жилось.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и
тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», —
думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак
о литературе, и ему нравилось, как она говорит
о новой русской поэзии.
— Зачем говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «Любовь? Что такое — любовь?» Я
думаю об этом с тринадцати лет, с
того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею
думать ни
о чем, кроме этого.
Слушая, как в редакции говорят
о необходимости политических реформ, разбирают достоинства европейских конституций, утверждают и оспаривают возникновение в России социалистической крестьянской республики, Самгин
думал, что эти беседы, всегда горячие, иногда озлобленные, — словесная игра, которой развлекаются скучающие, или ремесло профессионалов, которые зарабатывают хлеб свой
тем, что «будят политическое и национальное самосознание общества».
Это — не
тот город,
о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим
подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Понимаю-с! — прервал его старик очень строгим восклицанием. — Да-с,
о республике! И даже —
о социализме, на котором сам Иисус Христос голову…
то есть который и Христу, сыну бога нашего, не удался, как это доказано. А вы что
думаете об этом, смею спросить?
Покуривая, улыбаясь серыми глазами, Кутузов стал рассказывать
о глупости и хитрости рыб с
тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал
о нравах и обычаях жителей города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом человеке, а
о себе самом
думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.
«Да, эволюция! Оставьте меня в покое. Бесплодные мудрствования — как это? Grübelsucht. Почему я обязан
думать о мыслях, людях, событиях, не интересных для меня, почему? Я все время чувствую себя в чужом платье:
то слишком широкое, оно сползает с моих плеч,
то, узкое, стесняет мой рост».
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать
о Корвине
тем тоном, каким говорят,
думая совершенно
о другом, или для
того, чтоб не
думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко,
думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили
о евангельских мечах. Толстой сражался
тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я —
тем,
о котором было сказано: «не мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы друг другу.
Мысли его растекались по двум линиям:
думая о женщине, он в
то же время пытался дать себе отчет в своем отношении к Степану Кутузову. Третья встреча с этим человеком заставила Клима понять, что Кутузов возбуждает в нем чувствования слишком противоречивые. «Кутузовщина», грубоватые шуточки, уверенность в неоспоримости исповедуемой истины и еще многое — антипатично, но прямодушие Кутузова, его сознание своей свободы приятно в нем и даже возбуждает зависть к нему, притом не злую зависть.
На диване все оживленнее звучали голоса Алины и Варвары, казалось, что они говорят условным языком и не
то,
о чем
думают. Алина внезапно и нелепо произнесла, передразнивая кого-то, шепелявя...
Удовлетворяя потребность сказать вслух
то,
о чем он
думал враждебно, Самгин, чтоб не выдать свое подлинное чувство, говорил еще более равнодушным тоном...
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают.
То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне
о людях заботиться, ежели они обо мне и не
думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Давно пора. У нас все разговаривают
о том, как надобно
думать, тогда как говорить надо
о том, что следует делать.
Приходил юный студентик, весь новенький, тоже, видимо, только что приехавший из провинции; скромная, некрасивая барышня привезла пачку книг и кусок деревенского полотна, было и еще человека три, и после всех этих визитов Самгин
подумал, что революция, которую делает Любаша, едва ли может быть особенно страшна.
О том же говорило и одновременное возникновение двух социал-демократических партий.
И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было
думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской
тьмы»,
о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против людей, давно не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо людей
то, что
думаешь о них. Сказать бы им...
И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как
подумаешь, что по-настоящему
о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники…
то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать?
«Наверное, так», —
подумал он, не испытывая ни ревности, ни обиды, —
подумал только для
того, чтоб оттолкнуть от себя эти мысли.
Думать нужно было
о словах Варвары, сказавшей, что он себя насилует и идет на убыль.
Слух
о том, что Савва Морозов и еще какой-то пермский пароходовладелец щедро помогают революционерам деньгами, упорно держался, и теперь, лежа на диване, дымя папиросой в темноте, Самгин озлобленно и уныло
думал...
Они раздражали его
тем, что осмеливались пренебрежительно издеваться над социальными вопросами; они, по-видимому, как-то вырвались или выродились из хаоса
тех идей,
о которых он не мог не
думать и которые, мешая ему жить, мучили его.
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно
думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет
тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей
о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
Самгин продолжал
думать о Кутузове недружелюбно, но уже поймал себя на
том, что
думает так по обязанности самозащиты, не внося в мысли свои ни злости, ни иронии, даже как бы насилуя что-то в себе.
Спросил он вполголоса и вяло, точно
думал не
о Никоновой, а
о чем-то другом. Но
тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки
о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил...
Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как за окном плывут все
те же знакомые огни, качаются
те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал
думать о Никоновой, вспоминая, не было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать
о себе, а он не понял, не заметил ее желания?
Самгин, слушая его,
думал: действительно преступна власть, вызывающая недовольство
того слоя людей, который во всех других странах служит прочной опорой государства. Но он не любил
думать о политике в терминах обычных, всеми принятых, находя, что термины эти лишают его мысли своеобразия, уродуют их. Ему больше нравилось, когда
тот же доктор, усмехаясь, бормотал...
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным человеком. Говорил он вяло и как бы не
то,
о чем
думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением...
«Ведь не так давно стояли же на коленях пред ним, —
думал Самгин. — Это был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и народом, быть может, именно
тех,
о которых мечтали славянофилы…»
Потом он
думал еще
о многом мелочном, —
думал для
того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался.
Подумал о Никоновой: вот с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и
то, что она служила жандармам.
Думалось трезво и даже удовлетворенно, — видеть такой жалкой эту давно чужую женщину было почти приятно. И приятно было слышать ее истерический визг, — он проникал сквозь дверь.
О том, чтоб разорвать связь с Варварой, Самгин никогда не
думал серьезно; теперь ему казалось, что истлевшая эта связь лопнула. Он спросил себя, как это оформить: переехать завтра же в гостиницу? Но — все и всюду бастуют…
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было
думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился,
думал о легкомыслии людей и
о наивности
тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
«Разумеется, он должен быть здесь», — вяло
подумал Самгин
о Кутузове, чувствуя необходимость разгрузить себя, рассказать
о том, что видел на площади. Он расстегнул пальто, зачем-то снял очки и, сунув их в карман, начал громко выкрикивать...
«Усадьбы поджигать», — равнодушно
подумал Самгин, как
о деле — обычном для Николая, а
тот сказал строгим голосом...
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не
то — все еще революция, не
то — уже реакция? Я, конечно, не
о том, что говорят и пишут, а — что
думают? От
того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…