Неточные совпадения
Я впервые вижу ее
такою, — она
была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая,
как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки.
Мне
было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не
так,
как с другими, — тише. Это
было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями...
Они
были неистощимы в
таких выдумках, но мастер всё сносил молча, только крякал тихонько да, прежде чем дотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже за обедом, перед тем
как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему
было больно, на его большом лице являлась волна морщин и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
— А вы полноте-ка! Не видали вы настоящих-то плясуний. А вот у нас в Балахне
была девка одна, — уж и не помню чья,
как звали, —
так иные, глядя на ее пляску, даже плакали в радости! Глядишь, бывало, на нее, — вот тебе и праздник, и боле ничего не надо! Завидовала я ей, грешница!
Она
была так же интересна,
как и пожар; освещаемая огнем, который словно ловил ее, черную, она металась по двору, всюду
поспевая, всем распоряжаясь, всё видя.
— Бабушка-то обожглась-таки.
Как она принимать
будет? Ишь,
как стенает тетка! Забыли про нее; она, слышь, еще в самом начале пожара корчиться стала — с испугу… Вот оно
как трудно человека родить, а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то
есть…
Всё болело; голова у меня
была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом
было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно,
как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
— Со всячинкой. При помещиках лучше
были; кованый
был народ. А теперь вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош,
так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак,
как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
Я сидел на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это
было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем, —
такое, с чем нельзя
было примириться и что
как будто раздавило меня. А он всё стоял, вцепившись в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел на середину комнаты, встал на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись рукою пола, но тотчас выпрямился, ударил себя руками в грудь...
Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет, давит сердце, глаза.
Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек
был отец мой, почему дед и дядья не любили его, а бабушка, Григорий и нянька Евгенья говорят о нем
так хорошо? А где мать моя?
И все-таки имя божие она произносила не
так часто,
как дед. Бабушкин бог
был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя
было лгать — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке.
Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
В те дни мысли и чувства о боге
были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог
был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — бог бабушки,
такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос:
как же это дед не видит доброго бога?
Спустя некоторое время после того,
как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гости, бабушка устроила
такой вечер. Сыпался и хлюпал неуемный осенний дождь, ныл ветер, шумели деревья, царапая сучьями стену, — в кухне
было тепло, уютно, все сидели близко друг ко другу, все
были как-то особенно мило тихи, а бабушка на редкость щедро рассказывала сказки, одна другой лучше.
Заглянул со двора в окно его комнаты, — она
была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи, —
такие же ненужные и странные,
как их хозяин.
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла из дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее вел молодой красивый офицер и,
так как братья в момент преступления смирно гуляли по улице, ничего не зная о моем диком озорстве, — дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим всех жителей Бетленгова дома.
Предо мною стояло круглое, безволосое, ребячье лицо барина, я помнил,
как он, подобно щенку, тихонько и жалобно взвизгивал, отирая желтую лысину маленькими ручками, мне
было нестерпимо стыдно, я ненавидел братьев, но — всё это сразу забылось, когда я разглядел плетеное лицо извозчика: оно дрожало
так же пугающе противно,
как лицо деда, когда он сек меня.
Он
так часто и грустно говорил:
было,
была, бывало, точно прожил на земле сто лет, а не одиннадцать. У него
были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие,
как огоньки лампадок церковных. И братья его
были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Это
было так красиво, что неудача охоты не вызывала досаду; охотник я
был не очень страстный, процесс нравился мне всегда больше, чем результат; я любил смотреть,
как живут пичужки, и думать о них.
Она стояла среди комнаты, наклонясь надо мною, сбрасывая с меня одежду, повертывая меня, точно мяч; ее большое тело
было окутано теплым и мягким красным платьем, широким,
как мужицкий чапан, его застегивали большие черные пуговицы от плеча и — наискось — до подола. Никогда я не видел
такого платья.
Я забрался в угол, в кожаное кресло,
такое большое, что в нем можно
было лежать, — дедушка всегда хвастался, называя его креслом князя Грузинского, — забрался и смотрел,
как скучно веселятся большие,
как странно и подозрительно изменяется лицо часовых дел мастера.
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца,
такую же интересную,
как все ее истории: отец
был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками,
как зайца; другой раз, поймав, стал
так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
— Ты этого еще не можешь понять, что значит — жениться и что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да,
как вырастешь, на
такие дела девиц не подбивай, тебе это
будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать,
как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая
была озорница — бросится на него, кричит: «
Как ты можешь
такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Жил-был дьяк Евстигней,
Думал он — нет его умней,
Ни в попах, ни в боярах,
Ни во псах, самых старых!
Ходит он кичливо,
как пырин,
А считает себя птицей Сирин,
Учит соседей, соседок,
Всё ему не
так, да не эдак.
Взглянет на церковь — низка!
Покосится на улицу — узка!
Яблоко ему — не румяно!
Солнышко взошло — рано!
На что ни укажут Евстигнею,
А он...
Однажды я заснул под вечер, а проснувшись, почувствовал, что и ноги проснулись, спустил их с кровати, — они снова отнялись, но уже явилась уверенность, что ноги целы и я
буду ходить. Это
было так ярко хорошо, что я закричал от радости, придавил всем телом ноги к полу, свалился, но тотчас же пополз к двери, по лестнице, живо представляя,
как все внизу удивятся, увидав меня.
Она вся
была такая же чистая,
как ее сын, — до них неловко, нехорошо
было притронуться.
— Да, да, — сказала она тихонько, — не нужно озорничать! Вот скоро мы обвенчаемся, потом поедем в Москву, а потом воротимся, и ты
будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе
будет хорошо с ним. Ты
будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом, — вот
таким же,
как он теперь, а потом доктором. Чем хочешь, — ученый может
быть чем хочет. Ну, иди, гуляй…
— Пойдем чай
пить, — сказал дед, взяв меня за плечо. — Видно, — судьба тебе со мной жить:
так и станешь ты об меня чиркать,
как спичка о кирпич!
— Спрашивают ее: «Кто поджег?» — «Я подожгла!» — «
Как так, дура? Тебя дома не
было в тую ночь, ты в больнице лежала!» — «Я подожгла!» Это она — зачем же? Ух, не дай господь бессонницу…