Неточные совпадения
Я был тяжко болен, —
только что встал на ноги; во время болезни, — я это хорошо помню, — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез,
и его заменила бабушка, странный человек.
Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля
и снова исчезает в тумане
и воде. Всё вокруг трясется.
Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо
и неподвижно. Лицо у нее темное, железное
и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит,
и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его
и стала укладывать тело брата, уложила
и понесла к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты
только боком
и смешно замялась перед нею.
Притаившись, я соображал: пороть — значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь
и бить — одно
и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, — это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких,
и хотя здесь дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, — дети относились к этому равнодушно,
только почесывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их...
Они были неистощимы в таких выдумках, но мастер всё сносил молча,
только крякал тихонько да, прежде чем дотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже за обедом, перед тем как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему было больно, на его большом лице являлась волна морщин
и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
И все застывали, очарованные;
только самовар тихо поет, не мешая слушать жалобу гитары. Два квадрата маленьких окон устремлены во тьму осенней ночи, порою кто-то мягко постукивает в них. На столе качаются желтые огни двух сальных свеч, острые, точно копья.
Дядя Яков всё более цепенел; казалось, он крепко спит, сцепив зубы,
только руки его живут отдельной жизнью: изогнутые пальцы правой неразличимо дрожали над темным голосником, точно птица порхала
и билась; пальцы левой с неуловимою быстротой бегали по грифу.
— Что ты, свет, что ты, сударь, Григорий Иваныч? — посмеиваясь
и поеживаясь, говорила бабушка. — Куда уж мне плясать! Людей смешить
только…
Иногда Цыганок возвращался
только к полудню; дядья, дедушка поспешно шли на двор; за ними, ожесточенно нюхая табак, медведицей двигалась бабушка, почему-то всегда неуклюжая в этот час. Выбегали дети,
и начиналась веселая разгрузка саней, полных поросятами, битой птицей, рыбой
и кусками мяса всех сортов.
Господь, однако, всех нас умнее: он
только улыбнется, а самый премудрый человек уж
и в дураках мигает.
Цыганок не двигался,
только пальцы рук, вытянутых вдоль тела, шевелились, цапаясь за пол,
и блестели на солнце окрашенные ногти.
Так делал он, когда просыпался по воскресеньям, после обеда. Но он не вставал, всё таял. Солнце уже отошло от него, светлые полосы укоротились
и лежали
только на подоконниках. Весь он потемнел, уже не шевелил пальцами,
и пена на губах исчезла. За теменем
и около ушей его торчали три свечи, помахивая золотыми кисточками, освещая лохматые, досиня черные волосы, желтые зайчики дрожали на смуглых щеках, светился кончик острого носа
и розовые губы.
И так всё это хорошо у него, что ангелы веселятся, плещут крыльями
и поют ему бесперечь: «Слава тебе, господи, слава тебе!» А он, милый,
только улыбается им — дескать, ладно уж!
Нельзя было не послушать ее в этот час. Я ушел в кухню, снова прильнул к стеклу окна, но за темной кучей людей уже не видно огня, —
только медные шлемы сверкают среди зимних черных шапок
и картузов.
Я ушел, но спать в эту ночь не удалось;
только что лег в постель, — меня вышвырнул из нее нечеловеческий вой; я снова бросился в кухню; среди нее стоял дед без рубахи, со свечой в руках; свеча дрожала, он шаркал ногами по полу
и, не сходя с места, хрипел...
Весь дом был тесно набит квартирантами;
только в верхнем этаже дед оставил большую комнату для себя
и приема гостей, а бабушка поселилась со мною на чердаке.
Мне именно
и нужно было в сад: как
только я появлялся в нем, на горке, — мальчишки из оврага начинали метать в меня камнями, а я с удовольствием отвечал им тем же.
Грамота давалась мне легко, дедушка смотрел на меня всё внимательнее
и все реже сек, хотя, по моим соображениям, сечь меня следовало чаще прежнего: становясь взрослее
и бойчей, я гораздо чаще стал нарушать дедовы правила
и наказы, а он
только ругался да замахивался на меня.
— Вот я тресну тебя по затылку, ты
и поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал, что он сердится
только по привычке, для порядка.
Многое из того, что он рассказывал, не хотелось помнить, но оно
и без приказаний деда насильно вторгалось в память болезненной занозой. Он никогда не рассказывал сказок, а всё
только бывалое,
и я заметил, что он не любит вопросов; поэтому я настойчиво расспрашивал его...
— Был он лихой человек, хотел весь мир повоевать,
и чтобы после того все одинаково жили, ни господ, ни чиновников не надо, а просто: живи без сословия! Имена
только разные, а права одни для всех.
И вера одна. Конечно, это глупость:
только раков нельзя различить, а рыба — вся разная: осетр сому не товарищ, стерлядь селедке не подруга. Бонапарты эти
и у нас бывали, — Разин Степан Тимофеев, Пугач Емельян Иванов; я те про них после скажу…
Рядом с дверью в стене было маленькое окошко —
только голову просунуть; дядя уже вышиб стекло из него,
и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.
И все-таки имя божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин бог был понятен мне
и не страшен, но пред ним нельзя было лгать — стыдно. Он вызывал у меня
только непобедимый стыд,
и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога,
и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
В те дни мысли
и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления
только обижали меня своей жестокостью
и грязью, возбуждая отвращение
и грусть. Бог был самым лучшим
и светлым из всего, что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг всему живому.
И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго бога?
Дедушка видел мои синяки, но никогда не ругался,
только крякал
и мычал...
Мальчишки бежали за ним, лукая камнями в сутулую спину. Он долго как бы не замечал их
и не чувствовал боли ударов, но вот остановился, вскинул голову в мохнатой шапке, поправил шапку судорожным движением руки
и оглядывается, словно
только что проснулся.
Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал
и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему, — было нестерпимо стыдно пред ним,
и я знал, что бабушке — тоже стыдно.
Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору
и плакала, опустив голову. Я подошел к ней, взял ее руку.
Прежнего от него
только и осталось, что это горькое, тягучее, волнующее душу...
Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто
и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет
только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен,
и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
Почти каждый день на дворе, от полудня до вечера, играли трое мальчиков, одинаково одетые в серые куртки
и штаны, в одинаковых шапочках, круглолицые, сероглазые, похожие друг на друга до того, что я различал их
только по росту.
—
Только ты прежде поймай одну
и подари мне.
С того дня у нас возникла молчаливая, злая война: он старался будто нечаянно толкнуть меня, задеть вожжами, выпускал моих птиц, однажды стравил их кошке
и по всякому поводу жаловался на меня деду, всегда привирая, а мне всё чаще казалось, что он такой же мальчишка, как я,
только наряжен стариком.
— Настоящее имя-прозвище его неизвестно,
только дознано, что родом он из Елатьмы. А Немой — вовсе не немой
и во всем признался.
И третий признался, тут еще третий есть. Церкви они грабили давным-давно, это главное их мастерство…
Всё это было верно, я чувствовал себя виноватым, но как
только принимался учить стихи — откуда-то сами собою являлись, ползли тараканами другие слова
и тоже строились в строки.
Дед очень дорожил этими святцами, позволяя мне смотреть их
только в тех редких случаях, когда был почему-либо особенно доволен мною, а я всегда разглядывал эти тесно составленные серые маленькие
и милые фигурки с каким-то особенным чувством.
После святок мать отвела меня
и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его,
и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню
только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Однажды вечером, когда я уже выздоравливал
и лежал развязанный, —
только пальцы были забинтованы в рукавички, чтоб я не мог царапать лица, — бабушка почему-то запоздала прийти в обычное время, это вызвало у меня тревогу,
и вдруг я увидал ее: она лежала за дверью на пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув руки, шея у нее была наполовину перерезана, как у дяди Петра, из угла, из пыльного сумрака к ней подвигалась большая кошка, жадно вытаращив зеленые глаза.
Я вскочил с постели, вышиб ногами
и плечами обе рамы окна
и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла
и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе,
только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги,
и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал
и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Тут
и Варвара подошла к нему, руку на плечо его положила, да
и скажи: «Мы, говорит, уж давно поженились, еще в мае, нам
только обвенчаться нужно».
— Ты этого еще не можешь понять, что значит — жениться
и что — венчаться,
только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да
и дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
Только был у отца твоего недруг, мастер один, лихой человек,
и давно он обо всем догадался
и приглядывал за нами.
Иду я домой во слезах — вдруг встречу мне этот человек, да
и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать не стану,
только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!» А у меня денег нет, я их не любила, не копила, вот я, сдуру,
и скажи ему: «Нет у меня денег
и не дам!» — «Ты, говорит, обещай!» — «Как это — обещать, а где я их после-то возьму?» — «Ну, говорит, али трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с ним, задержать его, а я плюнула в рожу-то ему да
и пошла себе!
Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови — темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое,
и уж никого он не слушает,
только меня; я его любила куда больше, чем родных детей, а он знал это
и тоже любил меня!
Это помешало мне проводить мать в церковь к венцу, я мог
только выйти за ворота
и видел, как она под руку с Максимовым, наклоня голову, осторожно ставит ноги на кирпич тротуара, на зеленые травы, высунувшиеся из щелей его, — точно она шла по остриям гвоздей.
Это было самое тихое
и созерцательное время за всю мою жизнь, именно этим летом во мне сложилось
и окрепло чувство уверенности в своих силах. Я одичал, стал нелюдим; слышал крики детей Овсянникова, но меня не тянуло к ним, а когда являлись братья, это нимало не радовало меня,
только возбуждало тревогу, как бы они не разрушили мои постройки в саду — мое первое самостоятельное дело.
Оба они как будто долго бежали, утомились, всё на них смялось, вытерлось,
и ничего им не нужно, а
только бы лечь да отдохнуть.
Книга была непонятна, я закрыл ее
и вдруг сообразил, что за рубль можно купить не
только «Священную историю», но, наверное,
и книгу о Робинзоне.
Не
только тем изумительна жизнь наша, что в ней так плодовит
и жирен пласт всякой скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое
и творческое, растет доброе — человечье, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой.
Мне было
и смешно
и противно видеть все эти дедовы фокусы, а бабушке —
только смешно.
На эти деньги можно было очень сытно прожить день, но Вяхиря била мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту; мать Чурки была больна, он старался заработать как можно больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился
и откуда его вывез дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби забыл, как называется город, помнил
только, что он стоит на Каме, близко от Волги.