Неточные совпадения
Ко кресту он подошёл в ряду именитых горожан; это особенно не понравилось им, и, когда обедня отошла, виднейшие люди Дрёмова остановились
на паперти поделиться мыслями о чужом человеке.
Одни говорили — прасол [мясник — Ред.], другие — бурмистр [управляющий в имении — Ред.], а городской староста Евсей Баймаков, миролюбивый человек плохого здоровья, но хорошего сердца, сказал, тихонько покашливая...
А когда они тихо, гуськом
один за другим и соблюдая старшинство, вышли, он, положив
на колено Баймакова тяжёлую ладонь, сказал...
Дознано было, что отец и старший сын часто ездят по окрестным деревням, подговаривая мужиков сеять лён. В
одну из таких поездок
на Илью Артамонова напали беглые солдаты, он убил
одного из них кистенём, двухфунтовой гирей, привязанной к сыромятному ремню, другому проломил голову, третий убежал. Исправник похвалил Артамонова за это, а молодой священник бедного Ильинского прихода наложил эпитимью за убийство — сорок ночей простоять в церкви
на молитве.
Воодушевясь, он рассказал несколько случаев удачной охоты и через неделю пошёл с Пётром и Алексеем в лес, убил матёрого медведя, старика. Потом пошли
одни братья и подняли матку, она оборвала Алексею полушубок, оцарапала бедро, братья всё-таки одолели её и принесли в город пару медвежат, оставив убитого зверя в лесу, волкам
на ужин.
Отцы стравливали детей, как бойцовых петухов; полупьяные, они стояли плечо в плечо друг с другом,
один — огромный, неуклюжий, точно куль овса, из его красных, узеньких щелей под бровями обильно текли слёзы пьяного восторга; другой весь подобрался, точно готовясь прыгнуть, шевелил длинными руками, поглаживая бёдра свои, глаза его почти безумны. Пётр, видя, что борода отца шевелится
на скулах, соображает...
Боясь чего-то, не решаясь подойти
один к другому, оба усталые, они долго перебрасывались ненужными словами.
На рассвете заскрипела лестница, кто-то стал шарить рукою по стене, Наталья пошла к двери.
Схватив друг друга за кушаки, они долго топтались
на одном месте. Илья смотрел через плечо Вялова
на женщин, бесстыдно подмигивая им. Он был выше землекопа, но тоньше и несколько складнее его. Вялов, упираясь плечом в грудь ему, пытался приподнять соперника и перебросить через себя. Илья, понимая это, вскрикивал...
…Наталья проснулась скоро, ей показалось, что её разбудили жалость к матери и обида за неё. Босая, в
одной рубахе, она быстро сошла вниз. Дверь в комнату матери, всегда запертая
на ночь, была приоткрыта, это ещё более испугало женщину, но, взглянув в угол, где стояла кровать матери, она увидала под простыней белую глыбу и тёмные волосы, разбросанные по подушке.
Оставшись
один, он долго стоял у окна, зажав бороду в кулак, глядя, как падает
на землю серый мокрый снег, а когда за окном стало темно, как в погребе, пошёл в город. Ворота Баймаковой были уже заперты, он постучал в окно, Ульяна сама отперла ему, недовольно спросив...
Ушли. Горбун, посмотрев вслед им, тоже встал, пошёл в беседку, где спал
на сене, присел
на порог её. Беседка стояла
на холме, обложенном дёрном, из неё, через забор, было видно тёмное стадо домов города, колокольни и пожарная каланча сторожили дома. Прислуга убирала посуду со стола, звякали чашки. Вдоль забора прошли ткачи,
один нёс бредень, другой гремел железом ведра, третий высекал из кремня искры, пытаясь зажечь трут, закурить трубку. Зарычала собака, спокойный голос Тихона Вялова ударил в тишину...
Было уже за полночь, когда он заметил, что над стадом домов города, из неподвижных туч садов, возникает ещё
одна, медленно поднимаясь в тёмно-серую муть неба; через минуту она, снизу, багрово осветилась, он понял, что это пожар, побежал к дому и увидал: Алексей быстро лезет по лестнице
на крышу амбара.
Для одиноких и холостых рабочих Артамонов построил над неглубоким оврагом, руслом высохшей реки, имя которой забыто, длинный барак, с крышей
на один скат, с тремя трубами
на крыше, с маленькими, ради сохранения тепла, окнами; окна придавали бараку сходство с конюшней, и рабочие назвали его — «Жеребячий дворец».
Часто, раздевшись, он не ложился, а долго сидел
на краю постели, упираясь в перину
одною рукой, а другой дёргая себя за ухо или растирая бороду по щеке, точно у него болели зубы.
Не
один раз Наталья хотела пожаловаться матери
на мужа за то, что он не верит ей и велел горбуну сторожить её, но всегда что-то мешало Наталье говорить об этом.
Никита стоит у ног отца, ожидая, когда отец вспомнит о нём. Баймакова то расчёсывает гребнем густые, курчавые волосы Ильи, то отирает салфеткой непрерывную струйку крови в углу его губ, капли пота
на лбу и
на висках, она что-то шепчет в его помутневшие глаза, шепчет горячо, как молитву, а он, положив
одну руку
на плечо ей, другую
на колено, отяжелевшим языком ворочает последние слова...
По стенам фокусно лепились длинноусые китайцы, неся
на коромыслах цибики чая,
на каждой полосе обоев было восемнадцать китайцев по два в ряд,
один ряд шёл к потолку, а другой опускался вниз.
На похороны Ильи Артамонова явились почти все лучшие люди города, приехал исправник, высокий, худощавый, с голым подбородком и седыми баками, величественно прихрамывая, он шагал по песку рядом с Петром и дважды сказал ему
одни и те же слова...
День был яркий, благодатно сияло солнце, освещая среди жирных пятен жёлтого и зелёного пёструю толпу людей; она медленно всползала среди двух песчаных холмов
на третий, уже украшенный не
одним десятком крестов, врезанных в голубое небо и осенённых широкими лапами старой, кривой сосны.
— Что же это будет? Только смертью батюшки прикрылись немножко от суда людского, а теперь опять про нас начнут говорить, — ой, господи, за что?
Один брат — в петлю лезет, другой неизвестно
на ком,
на любовнице женится, — что же это? Ах, Никита Ильич! Что же это за бесстыдство? Ну — спасибо! Угодил, безжалостный…
— Бог — подождёт, ему спешить некуда, — бойко, нехорошо шутил он и дважды израсходовал кирпич для храма,
один раз —
на третий корпус фабрики, другой —
на больницу.
Артамонову почти приятно было видеть мальчика под осенним дождём или зимою, когда Павел колол дрова и грел дыханием озябшие пальцы, стоя, как гусь,
на одной ноге, поджимая другую, с которой сползал растоптанный, дырявый сапог.
— Он по двери лазил;
одну ногу поставит
на лавку, другую
на скобу двери, потом
на верх её, оттуда схватится руками за край и подтянется
на руках-то. А ручонки — без силы, вот и сорвался да, видать, об угол двери сердцем и угодил.
— Смотришь
на происходящее, и лишь
одно утешает: зло жизни, возрастая, собирается воедино, как бы для того, чтоб легче было преодолеть его силу. Всегда так наблюдал я: появляется малый стерженёк зла и затем
на него, как
на веретено нитка, нарастает всё больше и больше злого. Рассеянное преодолеть — трудно, соединённое же возможно отсечь мечом справедливости сразу…
Кочегара Волкова пришлось отправить в губернию, в дом умалишённых, а всего лишь пять лет тому назад он, погорелец, красивый, здоровый, явился
на фабрику вместе с бойкой женою. Через год жена его загуляла, он стал бить её, вогнал в чахотку, и вот уж обоих нет. Таких случаев быстрого сгорания людей Артамонов наблюдал не мало. За пять лет было четыре убийства, два — в драке,
одно из мести, а
один пожилой ткач зарезал девку-шпульницу из ревности. Часто дрались до крови, до серьёзных поранений.
Когда ему удавалось выскользнуть
на краткое время, выломиться из ограниченного круга забот о фабрике, он снова чувствовал себя в густом тумане неприязни к людям, недовольства собою. Было только
одно светлое пятно — любовь к сыну, но и эта любовь покрылась тенью мальчика Никонова или ушла глубже под тяжестью убийства. Глядя
на Илью, он иногда ощущал потребность сказать ему...
Он постоял среди двора, прислушиваясь к шороху и гулу фабрики. В дальнем углу светилось жёлтое пятно — огонь в окне квартиры Серафима, пристроенной к стене конюшни. Артамонов пошёл
на огонь, заглянул в окно, — Зинаида в
одной рубахе сидела у стола, пред лампой, что-то ковыряя иглой; когда он вошёл в комнату, она, не поднимая головы, спросила...
Он как-то не доглядел, когда именно Илья превратился во взрослого человека. Не
одно это событие прошло незаметно; так же незаметно Наталья просватала и выдала замуж дочь Елену в губернию за бойкого парня с чёрненькими усиками, сына богатого ювелира; так же, между прочим, умерла наконец, задохнулась тёща, знойным полуднем июня, перед грозою; ещё не успели положить её
на кровать, как где-то близко ударил гром, напугав всех.
Серое небо чуть порозовело; в
одном месте его явилось пятно посветлее, напоминая масляный лоск
на заношенном сукне. Потом выглянула обломанная луна; стало свежо и сыро; туман лёгким дымом поплыл над рекой.
Было видно, что все монахи смотрят
на отца Никодима почтительно; а настоятель, огромный, костлявый, волосатый и глухой
на одно ухо, был похож
на лешего, одетого в рясу; глядя в лицо Петра жутким взглядом чёрных глаз, он сказал излишне громко...
Махнув посохом в направлении кельи, он пошёл впереди брата, шёл толчками, разбрасывая кривые ноги, держа
одну руку
на груди, у сердца.
Лицом он был похож
на повара, а по одежде
на одного из тех людей с факелами, которых нанимают провожать богатых покойников в могилы. Пётр смутно помнил, что он дрался с этим человеком, а затем они пили коньяк, размешивая в нём мороженое, и человек, рыдая, говорил...
Круг пола вертелся и показывал в
одном углу кучу неистовых, меднотрубых музыкантов; в другом — хор, толпу разноцветных женщин с венками
на головах; в третьем
на посуде и бутылках буфета отражались огни висячих ламп, а четвёртый угол был срезан дверями, из дверей лезли люди и, вступая
на вращающийся круг, качались, падали, взмахивая руками, оглушительно хохотали, уезжая куда-то.
Явилась толпа цыган, они раздражающе пели, плясали, в них стали бросать огурцами, салфетками — они исчезли;
на место их Стёпа пригнал шумный табун женщин;
одна из них, маленькая, полная, в красном платье, присев
на колени Петра, поднесла к его губам бокал шампанского и, звонко чокнувшись своим бокалом, предложила...
— Можно убрать, — сказали за спиною, он круто обернулся; в двери стояла старуха с
одним глазом, с половой щёткой и тряпками в руках. Он молча вышел в коридор и наткнулся
на человека в тёмных очках, в чёрной шляпе; человек сказал в щель неприкрытой двери...
На треск разбитого зеркала,
на грохот самовара и посуды, свалившихся с опрокинутого стола, явились люди, их было немного, но каждый раскалывался надвое, расплывался; одноглазая старуха в
одну и ту же минуту сгибалась, поднимая самовар, и стояла прямо.
— Переверну, говорит! Господа! Нашему сословию есть
на что опереться — целковый! Нам не надо мудрецов, которые перевёртывать могут, мы сами — с усами; нам
одно надобно: чиновники другие! Господа! Дворянство — чахнет, оно — не помеха нам, а чиновники у нас должны быть свои и все люди нужные нам — свои, из купцов, чтоб они наше дело понимали, — вот!
С рассвета до позднего вечера у амбаров кричали мужики и бабы, сдавая лён; у трактира,
на берегу Ватаракши, открытого
одним из бесчисленных Морозовых, звучали пьяные песни, визжала гармоника.
— Сам выдумал, а совершает
одна дьяконица, вдова, перец-баба! Вот, отведай, эта —
на берёзовой серьге с весенним соком настояна. Какова?
— Нет, вот я видел
одну на ярмарке, — вспоминал Артамонов.
Держа в
одной руке квач, а в другой ведёрко дёгтя, Тихон подвинулся к нему и, указывая квачом
на тёмно-красное, цвета сырого мяса, здание фабрики, ворчал...
У неё была какая-то особенно раздражавшая страсть к чистоте: садясь
на стул, она обмахивала его платочком, от неё так крепко пахло духами, что хотелось чихать; её бесцеремонная, обидная брезгливость ко всему в доме вызывала у Артамонова желание возместить дочери за всё, чем она раздражала его; он при ней ходил по дому и даже по двору в
одном нижнем белье, в неподпоясанном халате, в галошах
на босую ногу, а за обедом громко чавкал и рыгал, как башкир. Дочь возмущалась...
— Илья —
один из тех людей, которые смотрят
на жизнь сквозь книгу и не умеют отличить корову от лошади.
Положив бумагу в карман сюртука, застегнувшись
на все пуговицы, Воропонов начал жаловаться
на Алексея, Мирона, доктора,
на всех людей, которые, подзуживаемы евреями,
одни — слепо, другие — своекорыстно, идут против царя; Артамонов старший слушал его жалобы почти с удовольствием, поддакивал, и только когда синие губы Воропонова начали злобно говорить о Вере Поповой, он строго сказал...
— Что уж это ты, как петух! Подождал бы, когда женишься, или уж заведи
одну и — живи! Пожалуются
на тебя отцу, так он тебя, как Илью, прогонит…
— Я вам прямо скажу, хотя это — секрет, — говорил Носков, всё возясь с ногою своей. — Я тут для вашей пользы живу, для наблюдения за рабочими вашими. Я, может быть, нарочно сказал, что хотел напугать вас, а мне
на самом-то деле надо было схватить
одного человека и я опознался…
На скамье, под окном кухни, сидел согнувшись Мирон; в
одной его руке дымилась папироса, другою он раскачивал очки свои, блестели стёкла, тонкие золотые ниточки сверкали в воздухе; без очков нос Мирона казался ещё больше. Яков молча сел рядом с ним, а отец, стоя посреди двора, смотрел в открытое окно, как нищий, ожидая милостыни. Ольга возвышенным голосом рассказывала Наталье, глядя в небо...
Отец, крякнув, осторожно пошёл в дом, за ним
на цыпочках пошёл и Яков. Дядя лежал накрытый простынёю,
на голове его торчал рогами узел платка, которым была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули простыню, точно пытались прорвать её. Луна, обтаявшая с
одного бока, светло смотрела в окно, шевелилась кисея занавески;
на дворе взвыл Кучум, и, как бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто крестясь...
Дворник снял Кучумовы лапы с колен своих, отодвинул собаку ногой; она, поджав хвост, села и скучно дважды пролаяла. Трое людей посмотрели
на неё, и
один из них мельком подумал, что, может быть, Тихон и монах гораздо больше жалеют осиротевшую собаку, чем её хозяина, зарытого в землю.
— А ты, Тихон, всё своё долбишь! — заговорил Артамонов. — Вот, Яков, гляди: наткнулся мужик
на одну думу — как волк в капкан попал. Вот так же и брат твой. Ты, Никита, про Илью знаешь?
Было что-то странное, нехорошее в том, что охотник появлялся всегда
на одном и том же месте, выходя из крапивы и репейника, из густой заросли сорных трав под двумя кривыми вётлами.