Неточные совпадения
Ведь знал же я
одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к
одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего
на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить
на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь
на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Ей, может быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим,
на один только миг, что Федор Павлович, несмотря
на свой чин приживальщика, все-таки
один из смелейших и насмешливейших людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут, и больше ничего.
Деревеньку же и довольно хороший городской дом, которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время и изо всех сил старался перевести
на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта и наверно бы добился того из
одного, так сказать, презрения и отвращения к себе, которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыдными вымогательствами и вымаливаниями, из
одной ее душевной усталости, только чтоб отвязался.
Наконец она бросила дом и сбежала от Федора Павловича с
одним погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, оставив Федору Павловичу
на руках трехлетнего Митю.
Она как-то вдруг умерла, где-то
на чердаке, по
одним сказаниям — от тифа, а по другим — будто бы с голоду.
Юность и молодость его протекли беспорядочно: в гимназии он не доучился, попал потом в
одну военную школу, потом очутился
на Кавказе, выслужился, дрался
на дуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил и сравнительно прожил довольно денег.
В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в
одну из московских гимназий и
на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича.
Уже выйдя из университета и приготовляясь
на свои две тысячи съездить за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в
одной из больших газет
одну странную статью, обратившую
на себя внимание даже и неспециалистов, и, главное, по предмету, по-видимому, вовсе ему незнакомому, потому что кончил он курс естественником.
Заранее скажу мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец, и если ударился
на монастырскую дорогу, то потому только, что в то время она
одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его.
Так точно было и с ним: он запомнил
один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом
на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг
одного и без денег
на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он
на эту дорогу потому только, что в то время она
одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака к свету души его.
В особенности процвело оно у нас
на Руси в
одной знаменитой пустыне, Козельской Оптиной.
Рассказывают, например, что однажды, в древнейшие времена христианства,
один таковой послушник, не исполнив некоего послушания, возложенного
на него его старцем, ушел от него из монастыря и пришел в другую страну, из Сирии в Египет.
Конечно, все это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль:
один из наших современных иноков спасался
на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим
на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию,
на север, в Сибирь: «Там тебе место, а не здесь».
Если кто из этих тяжущихся и пререкающихся мог смотреть серьезно
на этот съезд, то, без сомнения,
один только брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и для старца, может быть, оскорбительных — вот что понимал Алеша.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами
на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же
на галерее, но вне ограды, две комнатки, вот эти самые окна, и старец выходит к ним внутренним ходом, когда здоров, то есть все же за ограду. Вот и теперь
одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел, что и к народу едва появляется.
Два горшка цветов
на окне, а в углу много икон —
одна из них Богородицы, огромного размера и писанная, вероятно, еще задолго до раскола.
Раз, много лет уже тому назад, говорю
одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг
на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он меня и пощекотал…
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно
на которого он надеялся и который
один имел такое влияние
на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно
на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек.
На Ракитина (семинариста), тоже Алеше очень знакомого и почти близкого, Алеша и взглянуть не мог: он знал его мысли (хотя знал их
один Алеша во всем монастыре).
В ожидании выхода старца мамаша сидела
на стуле, подле кресел дочери, а в двух шагах от нее стоял старик монах, не из здешнего монастыря, а захожий из
одной дальней северной малоизвестной обители.
И оно совершалось хотя бы только
на одну минуту.
— А вот далекая! — указал он
на одну еще вовсе не старую женщину, но очень худую и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом. Она стояла
на коленях и неподвижным взглядом смотрела
на старца. Во взгляде ее было что-то как бы исступленное.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула
на него лишь разочек, только
один разочек
на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет
на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел
на нее образок. Она молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел
на одну здоровую бабу с грудным ребеночком
на руках.
— Это я
на него,
на него! — указала она
на Алешу, с детской досадой
на себя за то, что не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел
на Алешу, стоявшего
на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, в
один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились.
— О, это все по поводу Дмитрия Федоровича и… всех этих последних происшествий, — бегло пояснила мамаша. — Катерина Ивановна остановилась теперь
на одном решении… но для этого ей непременно надо вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит.
Ну что, думаю, я всю жизнь верила — умру, и вдруг ничего нет, и только «вырастет лопух
на могиле», как прочитала я у
одного писателя.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы
на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в
одной комнате, о чем знаю из опыта.
Спор
на одну минутку затих, но старец, усевшись
на прежнее место, оглядел всех, как бы приветливо вызывая продолжать.
— О любопытнейшей их статье толкуем, — произнес иеромонах Иосиф, библиотекарь, обращаясь к старцу и указывая
на Ивана Федоровича. — Нового много выводят, да, кажется, идея-то о двух концах. По поводу вопроса о церковно-общественном суде и обширности его права ответили журнальною статьею
одному духовному лицу, написавшему о вопросе сем целую книгу…
— Да если б и теперь был
один лишь церковно-общественный суд, то и теперь бы церковь не посылала
на каторгу или
на смертную казнь. Преступление и взгляд
на него должны бы были несомненно тогда измениться, конечно мало-помалу, не вдруг и не сейчас, но, однако, довольно скоро… — спокойно и не смигнув глазом произнес Иван Федорович.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не
на церковь иду, Христу не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет
на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви
на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я
один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Не далее как дней пять тому назад, в
одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что
на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь
на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
Святейший отец, верите ли: влюбил в себя благороднейшую из девиц, хорошего дома, с состоянием, дочь прежнего начальника своего, храброго полковника, заслуженного, имевшего Анну с мечами
на шее, компрометировал девушку предложением руки, теперь она здесь, теперь она сирота, его невеста, а он,
на глазах ее, к
одной здешней обольстительнице ходит.
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду
на улицу и
на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по
одному моему делишку.
Умоляющая улыбка светилась
на губах его; он изредка подымал руку, как бы желая остановить беснующихся, и уж, конечно,
одного жеста его было бы достаточно, чтобы сцена была прекращена; но он сам как будто чего-то еще выжидал и пристально приглядывался, как бы желая что-то еще понять, как бы еще не уяснив себе чего-то.
Алеша довел своего старца в спаленку и усадил
на кровать. Это была очень маленькая комнатка с необходимою мебелью; кровать была узенькая, железная, а
на ней вместо тюфяка
один только войлок. В уголку, у икон, стоял налой, а
на нем лежали крест и Евангелие. Старец опустился
на кровать в бессилии; глаза его блестели, и дышал он трудно. Усевшись, он пристально и как бы обдумывая нечто посмотрел
на Алешу.
Одно мгновение все смотрели
на него в упор и молчали, и вдруг все почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое, с несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения перешел немедленно в самое свирепое. Все, что угасло было в его сердце и затихло, разом воскресло и поднялось.
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что
на одно мгновение чуть было себе сам не поверил; даже заплакал было от умиления; но в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен
на злобную ложь его наклонил голову и опять внушительно произнес...
Водились в нем крысы, но Федор Павлович
на них не вполне сердился: «Все же не так скучно по вечерам, когда остаешься
один».
А он действительно имел обыкновение отпускать слуг
на ночь во флигель и в доме сам запирался
один на всю ночь.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в
одной рубашке, а к зиме всегда надевали
на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая все надеть
на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно
на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла
на месте и уходила босая и в
одной рубашке по-прежнему.
Раз случилось, что новый губернатор нашей губернии, обозревая наездом наш городок, очень обижен был в своих лучших чувствах, увидав Лизавету, и хотя понял, что это «юродивая», как и доложили ему, но все-таки поставил
на вид, что молодая девка, скитающаяся в
одной рубашке, нарушает благоприличие, а потому чтобы сего впредь не было.
Одному барчонку пришел вдруг в голову совершенно эксцентрический вопрос
на невозможную тему: «Можно ли, дескать, хотя кому бы то ни было, счесть такого зверя за женщину, вот хоть бы теперь, и проч.».
Из той ватаги гулявших господ как раз оставался к тому времени в городе лишь
один участник, да и то пожилой и почтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми и который уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если бы даже что и было; прочие же участники, человек пять,
на ту пору разъехались.
Не пьянствую я, а лишь «лакомствую», как говорит твой свинья Ракитин, который будет статским советником и все будет говорить «лакомствую». Садись. Я бы взял тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо
на всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только
одного тебя!
Слушай: если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят в необычайное, или по крайней мере
один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и говорит: сделай мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь
на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если брат?