Неточные совпадения
Меня удивляет,
как могли вы не получить моего первого письма из Англии, от 2/14 ноября 1852 года,
и второго из Гонконга, именно из мест, где об участи письма заботятся,
как о судьбе новорожденного младенца.
Вам хочется знать,
как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только в случае крайней надобности
и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей,
как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой дня
и мирным спокойствием ночи, я вдруг, в один день, в один час, должен был ниспровергнуть этот порядок
и ринуться в беспорядок жизни моряка?
Бывало, не заснешь, если в комнату ворвется большая муха
и с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок
и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит,
как хрусталь…
Как уживетесь с новыми людьми?» — сыпались вопросы,
и на меня смотрели с болезненным любопытством,
как на жертву, обреченную пытке.
Мысль ехать,
как хмель, туманила голову,
и я беспечно
и шутливо отвечал на все предсказания
и предостережения, пока еще событие было далеко.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь
и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек,
как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа,
как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно
и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку,
как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать,
и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат
и этим скудным разумением». Но
и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
Странное, однако, чувство одолело меня, когда решено было, что я еду: тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно
и отчетливо. Радужные мечты побледнели надолго; подвиг подавлял воображение, силы ослабевали, нервы падали по мере того,
как наступал час отъезда. Я начал завидовать участи остающихся, радовался, когда являлось препятствие,
и сам раздувал затруднения, искал предлогов остаться. Но судьба, по большей части мешающая нашим намерениям, тут
как будто задала себе задачу помогать.
И люди тоже, даже незнакомые, в другое время недоступные, хуже судьбы,
как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?»
И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел,
как пустела моя квартира,
как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Как заменить робость чиновника
и апатию русского литератора энергиею мореходца, изнеженность горожанина — загрубелостью матроса?
Действительность,
как туча, приближалась все грозней
и грозней; душу посещал
и мелочной страх, когда я углублялся в подробный анализ предстоящего вояжа.
Я справлялся,
как мог, с сомнениями: одни удалось победить, другие оставались нерешенными до тех пор, пока дойдет до них очередь,
и я мало-помалу ободрился.
Казалось, все страхи,
как мечты, улеглись: вперед манил простор
и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса
и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение
и росло по мере того,
как я вдавался в путь. Это привидение была мысль:
какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики,
и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро
и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны
и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора
и никому от этого так не тесно писать,
как путешественнику.
Говорить ли о теории ветров, о направлении
и курсах корабля, о широтах
и долготах или докладывать, что такая-то страна была когда-то под водою, а вот это дно было наруже; этот остров произошел от огня, а тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени, народ произошел оттуда,
и при этом старательно выписать из ученых авторитетов, откуда, что
и как?
И оно обыкновенно во всех своих видах, бурное или неподвижное,
и небо тоже, полуденное, вечернее, ночное, с разбросанными,
как песок, звездами.
Сверх положенных, там в апреле является нежданное лето, морит духотой, а в июне непрошеная зима порошит иногда снегом, потом вдруг наступит зной,
какому позавидуют тропики,
и все цветет
и благоухает тогда на пять минут под этими страшными лучами.
И поэзия изменила свою священную красоту. Ваши музы, любезные поэты [В. Г. Бенедиктов
и А. Н. Майков — примеч. Гончарова.], законные дочери парнасских камен, не подали бы вам услужливой лиры, не указали бы на тот поэтический образ, который кидается в глаза новейшему путешественнику.
И какой это образ! Не блистающий красотою, не с атрибутами силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом, не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках.
Я писал вам,
как мы, гонимые бурным ветром, дрожа от северного холода, пробежали мимо берегов Европы,
как в первый раз пал на нас у подошвы гор Мадеры ласковый луч солнца
и, после угрюмого, серо-свинцового неба
и такого же моря, заплескали голубые волны, засияли синие небеса,
как мы жадно бросились к берегу погреться горячим дыханием земли,
как упивались за версту повеявшим с берега благоуханием цветов.
Я сделал шаг
и остановился в недоумении, в огорчении:
как,
и под этим небом, среди ярко блещущих красок моря зелени… стояли три знакомые образа в черном платье, в круглых шляпах!
Я шел по горе; под портиками, между фестонами виноградной зелени, мелькал тот же образ; холодным
и строгим взглядом следил он,
как толпы смуглых жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей почвы,
как катили бочки к берегу
и усылали вдаль, получая за это от повелителей право есть хлеб своей земли.
Все четыреста человек экипажа столпились на палубе, раздались командные слова, многие матросы поползли вверх по вантам,
как мухи облепили реи,
и судно окрылилось парусами.
Но ветер был не совсем попутный,
и потому нас потащил по заливу сильный пароход
и на рассвете воротился, а мы стали бороться с поднявшимся бурным или,
как моряки говорят, «свежим» ветром.
Но эта первая буря мало подействовала на меня: не бывши никогда в море, я думал, что это так должно быть, что иначе не бывает, то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног
и море
как будто опрокидывается на голову.
Непривычному человеку покажется, что случилось какое-нибудь бедствие,
как будто что-нибудь сломалось, оборвалось
и корабль сейчас пойдет на дно.
Офицеры объяснили мне сущую истину, мне бы следовало так
и понять просто,
как оно было сказано, —
и вся тайна была тут.
Я вздохнул: только это
и оставалось мне сделать при мысли, что я еще два месяца буду ходить,
как ребенок, держась за юбку няньки.
И теперь еще, при конце плавания, я помню то тяжелое впечатление, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки,
как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое в ладонь стекло.
С первого раза невыгодно действует на воображение все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди
как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды
и диваны, привязанные к полу столы
и стулья, тяжелые орудия, ядра
и картечи, правильными кучами на кранцах,
как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся
и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие всего лишнего; порядок
и стройность вместо красивого беспорядка
и некрасивой распущенности,
как в людях, так
и в убранстве этого плавучего жилища.
Некоторые постоянно живут в Индии
и приезжают видеться с родными в Лондон,
как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин, что они не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то, что они не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
Многие оправдываются тем, что они не имеют между моряками знакомых
и оттого затрудняются сделать визит на корабль, не зная,
как «моряки примут».
А примут отлично,
как хорошие знакомые; даже самолюбию их будет приятно участие к их делу,
и они познакомят вас с ним с радушием
и самою изысканною любезностью.
И то, что моему слуге стало бы на два утра работы, Фаддеев сделал в три приема — не спрашивайте
как.
Такой ловкости
и цепкости,
какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса все было на своем месте, между прочим
и книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием
и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной силы
и ловкости,
и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке,
и его бросало из стороны в сторону,
и чуть было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
«Вот
какое различие бывает во взглядах на один
и тот же предмет!» — подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня не дают
и что покурить нельзя.
Я перезнакомился со всеми,
и вот с тех пор до сей минуты —
как дома.
«Бывало, сменишься с вахты иззябший
и перемокший — да
как хватишь стаканов шесть пунша!..» — говорил он.
Фаддеев устроил мне койку,
и я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул,
как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха
и новыми, не неприятными впечатлениями.
Утром я только что проснулся,
как увидел в каюте своего городского слугу, который не успел с вечера отправиться на берег
и ночевал с матросами.
«
Как же быть-то, — спросил я, —
и где такие места есть?» — «Где такие места есть? — повторил он, — штурмана знают, туда не ходят».
Деду,
как старшему штурманскому капитану, предстояло наблюдать за курсом корабля. Финский залив весь усеян мелями, но он превосходно обставлен маяками,
и в ясную погоду в нем так же безопасно,
как на Невском проспекте.
«
Как же так, — говорил он всякому, кому
и дела не было до маяка, между прочим
и мне, — по расчету уж с полчаса мы должны видеть его.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах, в самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он
и капитану,
и старшему офицеру,
и вахтенному
и бегал то к карте в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он, весь виден!» — твердил он, радуясь,
как будто увидел родного отца.
И пошел мерять
и высчитывать узлы.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом,
и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся,
и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо,
как будто ветер собирается с силами,
и грянет потом так, что бедное судно стонет,
как живое существо.
И между тем, к
какому неполному результату приводят все эти хитрости!
Напрасно водили меня показывать,
как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны,
как фрегат, лежа боком на воде, режет волны
и мчится по двенадцати узлов в час.
В. А. Корсаков читал ее
и дал мне прочесть «для успокоения воображения»,
как говорил он.
Только
и говорится о том,
как корабль стукнулся о камень, повалился на бок,
как рухнули мачты, палубы,
как гибли сотнями люди — одни раздавленные пушками, другие утонули…
Взглянешь около себя
и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы: не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но я убедился, что читать
и слушать рассказы об опасных странствиях гораздо страшнее, нежели испытывать последние. Говорят,
и умирающему не так страшно умирать,
как свидетелям смотреть на это.