Неточные совпадения
Когда мимо
его проходил лакей, кучер или шмыгала девка,
он махал хвостом и тщательно обнюхивал проходящего, а
сам глазами, кажется, спрашивал: «Скажут ли мне, наконец, что у нас сегодня за суматоха?»
Не одна она оплакивала разлуку: сильно горевал тоже камердинер Сашеньки, Евсей.
Он отправлялся с барином в Петербург, покидал
самый теплый угол в дому, за лежанкой, в комнате Аграфены, первого министра в хозяйстве Анны Павловны и — что всего важнее для Евсея — первой ее ключницы.
История об Аграфене и Евсее была уж старая история в доме. О ней, как обо всем на свете, поговорили, позлословили
их обоих, а потом, так же как и обо всем, замолчали.
Сама барыня привыкла видеть
их вместе, и
они блаженствовали целые десять лет. Многие ли в итоге годов своей жизни начтут десять счастливых? Зато вот настал и миг утраты! Прощай, теплый угол, прощай, Аграфена Ивановна, прощай, игра в дураки, и кофе, и водка, и наливка — все прощай!
— Да отстанешь ли ты от меня, окаянный? — говорила она плача, — что мелешь, дуралей! Свяжусь я с Прошкой! разве не видишь
сам, что от
него путного слова не добьешься? только и знает, что лезет с ручищами…
— Поди-ка на цыпочках, тихохонько, посмотри, спит ли Сашенька? — сказала она. —
Он, мой голубчик, проспит, пожалуй, и последний денек: так и не нагляжусь на
него. Да нет, куда тебе! ты, того гляди, влезешь как корова! я лучше
сама…
Навстречу Анне Павловне шел и
сам Александр Федорыч, белокурый молодой человек, в цвете лет, здоровья и сил.
Он весело поздоровался с матерью, но, увидев вдруг чемодан и узлы, смутился, молча отошел к окну и стал чертить пальцем по стеклу. Через минуту
он уже опять говорил с матерью и беспечно, даже с радостью смотрел на дорожные сборы.
Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала
его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые
его стороны, развили, например, в
нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества. Это же
самое, может быть, расшевелило в
нем и самолюбие; но ведь самолюбие
само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
Нужно было даже поменьше любить
его, не думать за
него ежеминутно, не отводить от
него каждую заботу и неприятность, не плакать и не страдать вместо
его и в детстве, чтоб дать
ему самому почувствовать приближение грозы, справиться с своими силами и подумать о своей судьбе — словом, узнать, что
он мужчина.
Что за полотно — загляденье! это голландское;
сама ездила на фабрику к Насилью Васильичу;
он выбрал что ни есть наилучшие три куска.
Кто не знает Антона Иваныча? Это вечный жид.
Он существовал всегда и всюду, с
самых древнейших времен, и не переводился никогда.
Он присутствовал и на греческих и на римских пирах, ел, конечно, и упитанного тельца, закланного счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына.
Тот, про которого говорится, был таков: у
него душ двадцать заложенных и перезаложенных; живет
он почти в избе или в каком-то странном здании, похожем с виду на амбар, — ход где-то сзади, через бревна, подле
самого плетня; но
он лет двадцать постоянно твердит, что с будущей весной приступит к стройке нового дома.
Нет человека из
его знакомых, который бы у
него отобедал, отужинал или выпил чашку чаю, но нет также человека, у которого бы
он сам не делал этого по пятидесяти раз в год.
Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу
ему полдюжины детей, буду
их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать».
Он был не стар, а что называется «мужчина в
самой поре» — между тридцатью пятью и сорока годами.
Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал
он эту штуку, как
он называл ее мысленно, которую сыграла с
ним его невестка.
Он строго разобрал в уме и то, что сделали с
ним, и то, что надо было делать
ему самому.
Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и та же Анна Павловна отправляли
его самого.
Они, конечно, не могли ничего сделать для
него в Петербурге,
он сам нашел себе дорогу… но
он вспомнил ее слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и, наконец, ее последние слова: «Вот, когда вырастет Сашенька — тогда еще трехлетний ребенок, — может быть, и вы, братец, приласкаете
его…» Тут Петр Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю…
— Дело, кажется, простое, — сказал дядя, — а
они бог знает что заберут в голову… «разумно-деятельная толпа»!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в
самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном.
«Нехорошо говорю! — думал
он, — любовь и дружба не вечны? не смеется ли надо мною дядюшка? Неужели здесь такой порядок? Что же Софье и нравилось во мне особенно, как не дар слова? А любовь ее неужели не вечна?.. И неужели здесь в
самом деле не ужинают?»
Это, говорит
он, придет
само собою — без зову; говорит, что жизнь не в одном только этом состоит, что для этого, как для всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви — глупо.
— А что хочет. Да, я думаю, это полезно и ей. Ведь ты не женишься на ней? Она подумает, что ты ее забыл, забудет тебя
сама и меньше будет краснеть перед будущим своим женихом, когда станет уверять
его, что никого, кроме
его, не любила.
— Боже сохрани! Искусство
само по себе, ремесло
само по себе, а творчество может быть и в том и в другом, так же точно, как и не быть. Если нет
его, так ремесленник так и называется ремесленник, а не творец, и поэт без творчества уж не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом не читали в университете? Чему же вы там учились?..
Дяде уж
самому стало досадно, что
он пустился в такие объяснения о том, что считал общеизвестной истиной.
Иван Иваныч выскочил из-за стола, подбежал к Юпитеру и стал перед
ним как лист перед травой. И Александр оробел,
сам не зная отчего.
«Дядюшка! — думал
он, — в одном уж ты прав, немилосердно прав; неужели и во всем так? ужели я ошибался и в заветных, вдохновенных думах, и в теплых верованиях в любовь, в дружбу… и в людей… и в
самого себя?.. Что же жизнь?»
Он наклонялся над бумагой и сильнее скрипел пером, а у
самого под ресницами сверкали слезы.
—
Он картежник. Посадит тебя с двумя такими же молодцами, как
сам, а те стакнутся и оставят тебя без гроша.
Петр Иваныч даст
ему утром порядочный урок, Александр выслушает, смутится или глубоко задумается, а там поедет куда-нибудь на вечер и воротится
сам не свой; дня три ходит как шальной — и дядина теория пойдет вся к черту.
Он занимался и выбором, и переводом, и поправкою чужих статей, писал и
сам разные теоретические взгляды о сельском хозяйстве.
— Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдергивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо:
сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы
его должно быть.
Он или бросает на нее взоры оскорбительных желаний, или холодно осматривает ее с головы до ног, а
сам думает, кажется: «Хороша ты, да, чай, с блажью в голове: любовь да розы, — я уйму эту дурь, это — глупости! у меня полно вздыхать да мечтать, а веди себя пристойно», или еще хуже — мечтает об ее имении.
Как
они принялись работать, как стали привскакивать на своих местах! куда девалась усталость? откуда взялась сила? Весла так и затрепетали по воде. Лодка — что скользнет, то саженей трех как не бывало. Махнули раз десяток — корма уже описала дугу, лодка грациозно подъехала и наклонилась у
самого берега. Александр и Наденька издали улыбались и не сводили друг с друга глаз. Адуев ступил одной ногой в воду вместо берега. Наденька засмеялась.
«Нет, — говорил
он сам с собой, — нет, этого быть не может! дядя не знал такого счастья, оттого
он так строг и недоверчив к людям. Бедный! мне жаль
его холодного, черствого сердца:
оно не знало упоения любви, вот отчего это желчное гонение на жизнь. Бог
его простит! Если б
он видел мое блаженство, и
он не наложил бы на
него руки, не оскорбил бы нечистым сомнением. Мне жаль
его…»
— Нет, Наденька, нет, мы будем счастливы! — продолжал
он вслух. — Посмотри вокруг: не радуется ли все здесь, глядя на нашу любовь?
Сам бог благословит ее. Как весело пройдем мы жизнь рука об руку! как будем горды, велики взаимной любовью!
— Вот не знаете, какой граф! граф Новинский, известно, наш сосед; вот
его дача; сколько раз
сами хвалили сад!
И мать и дочь совершенно поддались влиянию
его шуток, и
сам Александр не раз прикрывал книгой невольную улыбку. Но
он бесился в душе.
Он похудел, сделался бледен. Ревность мучительнее всякой болезни, особенно ревность по подозрениям, без доказательств. Когда является доказательство, тогда конец и ревности, большею частию и
самой любви, тогда знают по крайней мере, что делать, а до тех пор — мука! и Александр испытывал ее вполне.
Какая сцена представилась
ему! Два жокея, в графской ливрее, держали верховых лошадей. На одну из
них граф и человек сажали Наденьку; другая приготовлена была для
самого графа. На крыльце стояла Марья Михайловна. Она, наморщившись, с беспокойством смотрела на эту сцену.
Мы с Марьей Ивановной да с Наденькой были у
него в манеже: я ведь, вы знаете,
сама за ней наблюдаю: уж кто лучше матери усмотрит за дочерью? я
сама занималась воспитанием и не хвастаясь скажу: дай бог всякому такую дочь!
«Это недаром, недаром, — твердил
он сам с собою, — тут что-то кроется! Но я узнаю, во что бы то ни стало, и тогда горе…
И в этот день, когда граф уже ушел, Александр старался улучить минуту, чтобы поговорить с Наденькой наедине. Чего
он не делал? Взял книгу, которою она, бывало, вызывала
его в сад от матери, показал ей и пошел к берегу, думая: вот сейчас прибежит. Ждал, ждал — нейдет.
Он воротился в комнату. Она
сама читала книгу и не взглянула на
него.
Он сел подле нее. Она не поднимала глаз, потом спросила бегло, мимоходом, занимается ли
он литературой, не вышло ли чего-нибудь нового? О прошлом ни слова.
— Что вы? — отвечал
он, взбешенный этим хладнокровием. — Вы забыли! я напомню вам, что здесь, на этом
самом месте, вы сто раз клялись принадлежать мне: «Эти клятвы слышит бог!» — говорили вы. Да,
он слышал
их! вы должны краснеть и перед небом и перед этими деревьями, перед каждой травкой… всё свидетель нашего счастия: каждая песчинка говорит здесь о нашей любви: смотрите, оглянитесь около себя!.. вы клятвопреступница!!!
— А о чем вы с
ним говорите вполголоса? — продолжал Александр, не обращая внимания на ее слова, — посмотрите, вы бледнеете, вы
сами чувствуете свою вину.
Ему, как всякому влюбленному, вдруг пришло в голову и то: «Ну, если она не виновата? может быть, в
самом деле она равнодушна к графу.
Все благоприятствовало
ему. Кареты у подъезда не было. Тихо прошел
он залу и на минуту остановился перед дверями гостиной, чтобы перевести дух. Там Наденька играла на фортепиано. Дальше через комнату
сама Любецкая сидела на диване и вязала шарф. Наденька, услыхавши шаги в зале, продолжала играть тише и вытянула головку вперед. Она с улыбкой ожидала появления гостя. Гость появился, и улыбка мгновенно исчезла; место ее заменил испуг. Она немного изменилась в лице и встала со стула. Не этого гостя ожидала она.
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что
ему не о чем больше хлопотать.
Он понял бы все из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно.
Он, как палач, пытал свою жертву и
сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца.
— Нет! — говорил
он, — кончите эту пытку сегодня; сомнения, одно другого чернее, волнуют мой ум, рвут на части сердце. Я измучился; я думаю, у меня лопнет грудь от напряжения… мне нечем увериться в своих подозрениях; вы должны решить все
сами; иначе я никогда не успокоюсь.
— Простите меня! — сказала Наденька умоляющим голосом, бросившись к
нему, — я
сама себя не понимаю… Это все сделалось нечаянно, против моей воли… не знаю как… я не могла вас обманывать…
— Обронил! — ворчал дворник, освещая пол, — где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил!
Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди — обронит! нет: этакой небось
сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы
их, мазуриков! вот и обронил! где
он обронил?
— Видишь ли?
сам во всем кругом виноват, — примолвил Петр Иваныч, выслушав и сморщившись, — сколько глупостей наделано! Эх, Александр, принесла тебя сюда нелегкая! стоило за этим ездить! Ты бы мог все это проделать там, у себя, на озере, с теткой. Ну, как можно так ребячиться, делать сцены… беситься? фи! Кто нынче это делает? Что, если твоя… как ее? Юлия… расскажет все графу? Да нет, этого опасаться нечего, слава богу! Она, верно, так умна, что на вопрос
его о ваших отношениях сказала…
Нет, здесь, — продолжал
он, как будто
сам с собой, — чтоб быть счастливым с женщиной, то есть не по-твоему, как сумасшедшие, а разумно, — надо много условий… надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение.