Неточные совпадения
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так
что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом
твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе,
что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это
твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— Верочкины и Марфенькины счеты особо: вот смотри, — говорила она, — не думай,
что на них хоть копейка
твоя пошла. Ты послушай…
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не думаешь ли,
что я
твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
—
Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит,
что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался,
что тот книги,
что ли,
твои растаскал…
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за
что. Один раз я нечаянно на
твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— А
твой титан — настоящий Цесарь,
что: не то же ли самое хотел сделать?
— Хорошо, да все это не настоящая жизнь, — сказал Райский, — так жить теперь нельзя. Многое умерло из того,
что было, и многое родилось,
чего не ведали
твои греки и римляне. Нужны образцы современной жизни, очеловечивания себя и всего около себя. Это задача каждого из нас…
— Что-то лицо
твое мне знакомо! — сказал Марк, — какая темнота!
— Прости ему, Господи: сам не знает,
что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, — помолчавши, с тихим вздохом прибавила она, — это так уж в судьбе человеческой написано, — зазнаваться. Пришла и
твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
— Так это за то,
что у меня деньжонки водятся да дом есть, и надо замуж выходить: богадельня,
что ли, ему достался мой дом? И дом не мой, а
твой. И он сам не беден…
— И хорошо сделала, и всегда так делай! Мало ли
что он наговорит, братец
твой! Видишь
что: смущать вздумал девочку!
— Нет, нет, не уходи: мне так хорошо с тобой! — говорил он, удерживая ее, — мы еще не объяснились. Скажи,
что тебе не нравится,
что нравится — я все сделаю, чтоб заслужить
твою дружбу…
— Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю: вот моя рука, — сказал он, —
что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме: буду «умник», — прибавил он, — буду «справедлив», буду «уважать
твою свободу», и как рыцарь буду «великодушен», буду просто — велик! Я — grand coeur! [великодушен! (фр.)]
— В женской высокой, чистой красоте, — начал он с жаром, обрадовавшись,
что она развязала ему язык, — есть непременно ум, в
твоей, например.
— А
что ж
твой роман? — спросил Леонтий, — ведь ты хотел его кончить здесь.
— Разумеется, мне не нужно:
что интересного в чужом письме? Но докажи,
что ты доверяешь мне и
что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над
твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!» — думал между тем сам.
—
Что тебе за дело, Вера? Не отвечай мне, но и не отталкивай, оставь меня. Я чувствую,
что не только при взгляде
твоем, но лишь — кто-нибудь случайно назовет тебя — меня бросает в жар и холод…
— Вон оно
что! — сказала она и задумалась, потом вздохнула. — Да, в этой
твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!
— И
что, если б ты или другой успели натолковать ей про эту
твою свободу и она бы послушала, так…
—
Что же ты хочешь, чтоб я на свадьбе
твоей был?
— Вера — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь,
что ты любишь меня,
что я
твой идол,
твой бог,
что ты умираешь, сходишь с ума по мне — я всему поверю, всему — и тогда…
— Я, право, не знаю, Леонтий,
что сказать. Я так мало следил за
твоей женою, давно не видал… не знаю хорошо ее характера.
«Я старался и без тебя, как при тебе, и служил
твоему делу верой и правдой, то есть два раза играл с милыми „барышнями“ в карты, так
что братец их, Николай Васильевич, прозвал меня женихом Анны Васильевны и так разгулялся однажды насчет будущей нашей свадьбы,
что был вытолкан обеими сестрицами в спину и не получил ни гроша субсидии, за которой было явился.
Играя с тетками, я служил, говорю,
твоему делу, то есть пробуждению страсти в
твоей мраморной кузине, с тою только разницею,
что без тебя это дело пошло было впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть, служит по этой же части, то есть развивает страсти в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить в те же дни и часы, когда мы играли в карты, а Николай Васильевич не нарадовался, глядя на свое семейное счастье.
Папашу оставляли в покое, занимались музыкой, играли, пели — даже не брали гулять, потому
что (я говорю тебе это по секрету, и весь Петербург не иначе, как на ухо, повторяет этот секрет), когда карета
твоей кузины являлась на островах, являлся тогда и Милари, верхом или в коляске, и ехал подле кареты.
Несчастные мы все трое! ни тетушки
твои, ни я — не предчувствовали,
что нам не играть больше. Княгиня встретилась со мной на лестнице и несла такое торжественное, важное лицо вверх,
что я даже не осмелился осведомиться о ее нервах.
От него я добился только — сначала,
что кузина
твоя — a pousse la chose trop loin… qu’elle a fait un faux pas… а потом —
что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили шторы, Софья Николаевна сидит у себя запершись, и все обедают по своим комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся нетронутые, —
что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено выходить из дома, чтоб как-нибудь не проболтался,
что граф Милари и носа не показывает в дом, а ездит старый доктор Петров, бросивший давно практику и в молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником, по словам старой, забытой хроники — прибавлю в скобках).
И только, Борис Павлыч! Как мне грустно это, то есть
что «только» и
что я не могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде того,
что кузина
твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома,
что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета,
что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не было!
Вот тебе и драма, любезный Борис Павлович: годится ли в
твой роман? Пишешь ли ты его? Если пишешь, то сократи эту драму в двух следующих словах. Вот тебе ключ, или «le mot de l’enigme», [ключ к загадке (фр.).] — как говорят здесь русские люди, притворяющиеся не умеющими говорить по-русски и воображающие,
что говорят по-французски.
Кузина
твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу — и говорят (это папа разболтал),
что между ними бывали живые споры,
что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
Это проведала княгиня через князя Б. П.…И
твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого,
что оскорблена внутренно — гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар, — и оттого,
что сделала… un faux pas и, может быть, также немного и от того чувства, которое ты старался пробудить — и успел, а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней…
Прощай — это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего
твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет,
что я не знаю их, а они меня, и скажи им,
что в таком-то городе живет
твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
— Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал
твои мысли: они и мои. За
что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе…
— Ведь не любишь же ты меня в самом деле. Ты знаешь,
что я не верю
твоей кокетливой игре, — и настолько уважаешь меня,
что не станешь уверять серьезно… Я, когда не в горячке, вижу,
что ты издеваешься надо мной: зачем и за
что?
— Положим, самолюбию, оставим спор о том,
что такое самолюбие и
что — так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право — спросить, и
твой долг — отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
— Виноват, Вера, я тоже сам не свой! — говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей руку, — я вижу,
что ты мучаешься — не знаю
чем… Но — я ничего не спрошу, я должен бы щадить
твое горе — и не умею, потому
что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною…
— То же,
что всем! одна радость глядеть на тебя: скромна, чиста, добра, бабушке послушна… (Мот! из
чего тратит на дорогие подарки, вот я ужо ему дам! — в скобках вставила она.) Он урод,
твой братец, только какой-то особенный урод!
— Удар
твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла,
что он не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила,
что ты любишь меня… Тут только представилось мне,
что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
— Я и прежде подозревал,
что это не
твоя выдумка, а теперь вижу,
что ты и не знала!
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу с бабушкой и сказать ей: «Вот
чем я заплатила тебе за
твою любовь, попечения, как наругалась над
твоим доверием… до
чего дошла своей волей!..»
— Ты сама чувствуешь, бабушка, — сказала она, —
что ты сделала теперь для меня: всей моей жизни недостанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец
твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о
твоем прошлом — и пусть оно закроется навсегда! Я видела
твою муку, зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я не приму ее. Не мне слушать и судить тебя — дай мне только обожать
твои святые седины и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!
— Хорошо, хорошо, хоть завтра, ведь она
твоя, делай с ней,
что хочешь…
«Моя ошибка была та,
что я предсказывал тебе эту истину: жизнь привела бы к ней нас сама. Я отныне не трогаю
твоих убеждений; не они нужны нам, — на очереди страсть. У нее свои законы; она смеется над
твоими убеждениями, — посмеется со временем и над бесконечной любовью. Она же теперь пересиливает и меня, мои планы… Я покоряюсь ей, покорись и ты. Может быть, вдвоем, действуя заодно, мы отделаемся от нее дешево и уйдем подобру и поздорову, а в одиночку тяжело и скверно.
Или для того, чтобы решиться уехать, нужно, чтобы у тебя были другие, одинаковые со мной убеждения и, следовательно, другая будущность в виду, нежели какую ты и близкие
твои желают тебе, то есть такая же, как у меня: неопределенная, неизвестная, без угла, или без „гнезда“, без очага, без имущества, — соглашаюсь,
что отъезд невозможен.
«Ты не пощадил ее „честно“, когда она падала в бессилии, не сладил потом „логично“ с страстью, а пошел искать удовлетворения ей, поддаваясь „нечестно“ отвергаемому
твоим „разумом“ обряду, и впереди заботливо сулил — одну разлуку! Манил за собой и… договаривался! Вот
что ты сделал!» — стукнул молот ему в голову еще раз.
— Брат, — сказала она, — ты рисуешь мне не Ивана Ивановича: я знаю его давно, — а самого себя. Лучше всего то,
что сам не подозреваешь,
что выходит недурно и
твой собственный портрет. И меня тут же хвалишь,
что угадала в Тушине человека! Но это нетрудно! Бабушка его тоже понимает и любит, и все здесь…