Неточные совпадения
— По крайней мере, можете
ли вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала на улицу, — в
чем они состоят, и отчего то,
чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю,
что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то
ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Это я вижу, кузина; но поймете
ли? — вот
что хотел бы я знать! Любили и никогда не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там
ли он, ждет
ли, думает
ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул
ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так
что узнать нельзя было: он
ли это? ничего не рассказывал товарищам, как они ни приставали к нему.
Он чувствовал и понимал,
что он не лежебока и не лентяй, а что-то другое, но чувствовал и понимал он один, и больше никто, — но не понимал,
что же он такое именно, и некому было растолковать ему это, и разъяснить, нужно
ли ему учить математику или что-нибудь другое.
— Черт знает
что выдумал! Кто ж тебя пустит? Ты знаешь
ли,
что такое артист? — спросил он.
—
Что это у Марфеньки глазки красны? не плакала
ли во сне? — заботливо спрашивала она у няни. — Не солнышко
ли нажгло? Закрыты
ли у тебя занавески? Смотри ведь, ты, разиня! Я ужо посмотрю.
— Вот Матрешка: помнишь
ли ты ее? — говорила бабушка. — А ты подойди, дура,
что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
Правда
ли это, нет
ли — знали только они сами. Но правда то,
что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том,
что делается в свете, кто с кем воюет, за
что; знал, отчего у нас хлеб дешев и
что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит,
что выдумали англичане или французы, и решит, полезно
ли это или нет.
Борис уже не смотрел перед собой, а чутко замечал, как картина эта повторяется у него в голове; как там расположились горы, попала
ли туда вон избушка, из которой валил дым; поверял и видел,
что и мели там, и паруса белеют.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал к реке, ложился на песок, смотрел за каждой птичкой, за ящерицей, за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается
ли в нем картина, все
ли в ней так же верно и ярко, и через неделю стал замечать,
что картина пропадает, бледнеет и
что ему как будто уже… скучно.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как,
что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро
ли найдешь?
— В тот же вечер, разумеется. Какой вопрос! Не думаете
ли вы,
что меня принуждали!..
— Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала,
что ж я, сыграю
ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали,
что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому
что он понимал музыку…
— Никто не знает, честен
ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили,
что будто у него были дурные намерения,
что он хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому
что серьезных намерений он иметь не смел…
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы, не помня себя, не зная,
что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил
ли доктор, которому он поручил ее.
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог
ли бы я? — спросил он себя.
Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
Он видел,
что заронил в нее сомнения,
что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом
ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую
ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться,
что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
«Переделать портрет, — думал он. — Прав
ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты —
чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я — на земле… Покажу портрет Софье:
что она скажет? А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
— А! — поймал ее Райский, — не из сострадания
ли вы так неприступны!.. Вы боитесь бросить лишний взгляд, зная,
что это никому не пройдет даром. Новая изящная черта! Самоуверенность вам к лицу. Эта гордость лучше родовой спеси: красота — это сила, и гордость тут имеет смысл.
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос был решителен, — если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей «быть генералом»:
что бы вы сказали? мог
ли бы, могу
ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» — подумал он.
«Спросить, влюблены
ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, —
что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за
что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно,
что у меня бродит в душе…»
Вы хотите уверить меня,
что у вас… что-то вроде страсти, — сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, — смотрите, не лжете
ли вы… положим — невольно? — прибавила она, видя,
что он собирается разразиться каким-нибудь монологом.
—
Что же, cousin,
чему я должна верить: им
ли? — она указала на предков, — или, бросив все, не слушая никого, вмешаться в толпу и жить «новою жизнью»?
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили
ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «
что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу,
что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина:
что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все,
что я говорил, предсказывал,
что, может быть, вызвал в вас… на свою шею — скажете
ли вы мне!.. я стою этого.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит
ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не думаешь
ли,
что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть
ли оно, нет
ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому
что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
— Замолчишь
ли ты, бесстыдница! Скажут,
что уж попрошайки, обобрали сироту!
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите
ли, бабушка: этот домик, со всем,
что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость…
чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет
ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
— Ни за
что не пойду, ни за
что! — с хохотом и визгом говорила она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет!
Что же к обеду? — спрашивала она, — любите
ли вы макароны? свежие грибы?
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и не было
чему и не расположена она была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и шел больше к нему, нежели слезы, да едва
ли кто и видал их на нем.
— И не думала, — равнодушно сказала она, —
что за редкость — изношенный мундир? Мало
ли я их вижу!
Что было с ней потом, никто не знает. Известно только,
что отец у ней умер,
что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая, жила у бедной тетки, потом, когда поправилась, написала к Леонтью, спрашивала, помнит
ли он ее и свои старые намерения.
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист?
Что же ты удивляешься,
что я люблю какие-нибудь образцы? Давно
ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни,
что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело
ли это искусства!.. Это газетная литература!
— А твой титан — настоящий Цесарь,
что: не то же
ли самое хотел сделать?
— Да как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил, а тут вспомнил,
что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл,
что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный
ли ты человек!
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить,
что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился,
что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка
ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит
ли он, не беспокойно
ли ему, не нужно
ли чего-нибудь.
— Я пришла посмотреть, горит
ли у тебя свечка:
что ты не погасишь? — заметила она.
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и знать не хочет того,
чего с ней не было,
чего она не видала своими глазами, и не заботится, есть
ли там еще что-нибудь или нет.
— Можно ведь, бабушка, погибнуть и по чужой вине, — возражал Райский, желая проследить за развитием ее житейских понятий, — есть между людей вражда, страсти.
Чем виноват человек, когда ему подставляют ногу, опутывают его интригой, крадут, убивают!.. Мало
ли что!
— Может
ли быть, чтоб человек так пропал, из-за других, потому
что захотели погубить?
— Ну, вот видите!
Что же вы сделали: вы
ли виноваты?
«А
что, — думалось ему, — не уверовать
ли и мне в бабушкину судьбу: здесь всему верится, — и не смириться
ли, не склонить
ли голову под иго этого кроткого быта, не стать
ли героем тихого романа? Судьба пошлет и мне долю, удачу, счастье. Право, не жениться
ли!..»