Неточные совпадения
Один из «пророков» разобрал стихи публично на лекции и сказал,
что «в них преобладает элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало
силы», однако предсказывал,
что с летами это придет, поздравил автора тоже с талантом и советовал «беречь и лелеять музу», то
есть заняться серьезно.
Через неделю после того он шел с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то,
что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем,
что он не властен
был в своей любви,
что сознательно он никогда не огорчил ее,
был с нею нежен, внимателен,
что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя,
что она уснула в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его,
что в ней не
было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная
сила, производительный труд…
— Так и
быть, — сказала она, — я
буду управлять, пока
силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит,
что под опеку попадешь! Да
чем ты станешь жить? Странный ты человек!
— Прежде всего…
силой моей воли, сознанием безобразия… — начал
было он говорить, выпрямляясь, — нет, нет, — должен
был сейчас же сознаться, — это пришло после всего, а прежде
чем?
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех
сил, не спрашивая себя только,
что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить Веру в покое и уехать или угодить ей, принести «жертву»,
быть «великодушным», — он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «на пирог».
Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий
силой, негой, надеждами — и отчего все это? Оттого,
что письмо
было от попадьи!
Она ласково подала ему руку и сказала,
что рада его видеть, именно в эту минуту, когда у ней покойнее на сердце. Она, в эти дни, после свидания с Марком, вообще старалась казаться покойной, и дома, за обедом, к которому являлась каждый день, она брала над собой невероятную
силу, говорила со всеми, даже шутила иногда, старалась
есть.
Он ходил по дому, по саду, по деревне и полям, точно сказочный богатырь, когда
был в припадке счастья, и столько
силы носил в своей голове, сердце, во всей нервной системе,
что все цвело и радовалось в нем.
Тогда казалось ему,
что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же
сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая
была заключена в нем и рвалась к ней.
— Дайте мне
силу не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы то же самое теперь испытываете,
что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я
буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте, еще не то
будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.
— Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще
была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это,
что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
И жертвы
есть, — по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени,
буду тратить
силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому
что в настоящее время это стало моей жизнью, — и я
буду жить, пока
буду счастлив, пока
буду любить.
«Где взять
силы — нет ее ни уйти, ни удержать его! все кончено! — думала она. — Если б удержала —
что будет? не жизнь, а две жизни, как две тюрьмы, разделенные вечной решеткой…»
То,
что в другой
было бы жеманством, мелким страхом или тупоумием, то в вас —
сила, женская крепость.
Он едва говорил, перемогая с медвежьей
силой внутреннюю муку, чтоб она не заметила,
что было в нем самом.
Ей прежде всего бросилась в глаза — зыбкость, односторонность, пробелы, местами будто умышленная ложь пропаганды, на которую тратились живые
силы, дарования, бойкий ум и ненасытная жажда самолюбия и самонадеянности, в ущерб простым и очевидным, готовым уже правдам жизни, только потому, как казалось ей,
что они
были готовые.
Новое учение не давало ничего, кроме того,
что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную жизнь, «новая
сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
Она
была счастлива — и вот причина ее экстаза, замеченного Татьяной Марковной и Райским. Она чувствовала,
что сила ее действует пока еще только на внешнюю его жизнь, и надеялась,
что, путем неусыпного труда, жертв, она мало-помалу совершит чудо — и наградой ее
будет счастье женщины —
быть любимой человеком, которого угадало ее сердце.
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей жизнь со временем, по ее уму и
силам, она положила не избегать никакого дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни
было, — находя,
что, под презрением к мелкому, обыденному делу и под мнимым ожиданием или изобретением какого-то нового, еще небывалого труда и дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше своего ума и
сил.
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я
силы написать ему сегодня до вечера? И
что напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он
будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему,
что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
Она представила себе,
что должен еще перенести этот, обожающий ее друг, при свидании с героем волчьей ямы, творцом ее падения, разрушителем ее будущности! Какой
силой воли и самообладания надо обязать его, чтобы встреча их на дне обрыва не
была встречей волка с медведем?
— Бабушка! — заключила Вера, собравшись опять с
силами. — Я ничего не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь, стал тем,
чем я хотела прежде чтоб он
был, — если б стал верить во все, во
что я верю, — полюбил меня, как я… хотела любить его, — и тогда я не обернулась бы на его зов…
Она инстинктивно чувствовала,
что его
сила, которую она отличила и полюбила в нем, —
есть общечеловеческая
сила, как и любовь ее к нему
была — не исключительное, не узкое пристрастие, а тоже общечеловеческое чувство.
Теперь, наблюдая Тушина ближе и совершенно бескорыстно, Райский решил,
что эта мнимая «ограниченность»
есть не
что иное, как равновесие
силы ума с суммою тех качеств, которые составляют
силу души и воли,
что и то, и другое, и третье слито у него тесно одно с другим и ничто не выдается, не просится вперед, не сверкает, не ослепляет, а тянет к себе медленно, но прочно.
Он подошел к столу, пристально поглядел в листки, в написанное им предисловие, вздохнул, покачал головой и погрузился в какое-то, должно
быть, тяжелое раздумье. «
Что я делаю! На
что трачу время и
силы? Еще год пропал! Роман!» — шептал он с озлоблением.
Для романа — нужно… другое, а главное — годы времени! Я не пожалел бы трудов; и на время не поскупился бы, если б
был уверен,
что моя
сила — в пере!