Неточные совпадения
Незнание или отсутствие убеждения облечено у него в форму какого-то легкого, поверхностного всеотрицания: он относился ко всему небрежно, ни перед
чем искренно
не склоняясь, ничему глубоко
не веря и ни к
чему особенно
не пристращаясь. Немного насмешлив, скептичен, равнодушен и ровен в сношениях со всеми,
не даря никого постоянной и глубокой дружбой, но и
не преследуя никого настойчивой враждой.
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому
что был снисходителен к ошибкам других, никогда
не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Ты
не скучаешь,
что я тебя туда таскаю? — спросил Райский.
— Нимало:
не все равно играть,
что там,
что у Ивлевых? Оно, правда, совестно немного обыгрывать старух: Анна Васильевна бьет карты своего партнера сослепа, а Надежда Васильевна вслух говорит, с
чего пойдет.
— Пока
не выгонят — как обыкновенно. А
что, скучно?
— Ну, нет,
не одно и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию,
что одна и та же сдача карт может повториться лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!..
Не одно и то же! А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я
не понимаю!
— Ты
не понимаешь красоты:
что же делать с этим? Другой
не понимает музыки, третий живописи: это неразвитость своего рода…
— Да, именно — своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу
не дает, то есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит,
что ли?
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я
не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения — вот и все. Да
что толковать с тобой!
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу,
что мои увлечения всегда искренны и
не умышленны: — это
не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал
не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный…
Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал,
не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о
чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня?
Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя
не выдадут?
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой
не видит, так
что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги?
Не будем распространяться об этом, а скажу тебе,
что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Мало.
Не знаю,
что у нее кроется под этим спокойствием,
не знаю ее прошлого и
не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под жизнь? И это мучит меня… Вон, смотри, — продолжал Райский, — видишь эту женщину?
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего
не просит и ничего
не отдает! И я ничего
не знаю! А ты удивляешься,
что я бьюсь?
Она была из старинного богатого дома Пахотиных. Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился,
что молодость его рано захвачена была женитьбой и
что он
не успел пожить и пожуировать.
С ним можно
не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его
не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и
не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит,
что это за человек.
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи так были известны в обществе,
что ему, в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он в Париж
не порывался.
— Скажи Николаю Васильевичу,
что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать! Ты
что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней
не больше года тому назад.
Сам он был
не скучен,
не строг и
не богат. Старину своего рода он
не ставил ни во
что, даже никогда об этом
не помнил и
не думал.
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником,
что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме, каких постороннему
не приобрести во сто лет.
Райский между тем сгорал желанием узнать
не Софью Николаевну Беловодову — там нечего было узнавать, кроме того,
что она была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти и определить,
что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда
не бросавшей ни на
что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда
не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Она, кажется,
не слыхала,
что есть на свете страсти, тревоги, дикая игра событий и чувств, доводящие до проклятий, стирающие это сияние с лица.
Одевалась она просто, если разглядеть подробно все,
что на ней было надето, но казалась великолепно одетой. И материя ее платья как будто была особенная, и ботинки
не так сидят на ней, как на других.
Напрасно он настойчивым взглядом хотел прочесть ее мысль, душу, все,
что крылось под этой оболочкой: кроме глубокого спокойствия, он ничего
не прочел. Она казалась ему все той же картиной или отличной статуей музея.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее,
не зная, зачем, для
чего?
— Потому
что они
не ваши.
— Вы, кузина;
чего другого, а рассказывать я умею. Но вы непоколебимы, невозмутимы,
не выходите из своего укрепления… и я вам низко кланяюсь.
—
Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим,
что она
не намерена была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому,
что об этом зашла речь.
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», —
чего: человека, женщины,
что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «
не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— Cousin! пойдемте в гостиную: я
не сумею ничего отвечать на этот прекрасный монолог… Жаль,
что он пропадет даром! — чуть-чуть насмешливо заметила она.
— Говоря о себе,
не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я…
не знаю,
что я такое, и никто этого
не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет,
не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
—
Что же мне делать, cousin: я
не понимаю? Вы сейчас сказали,
что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я
не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, —
что их занимает, тревожит:
что же нужно, во-вторых?
—
Что же вы
не спросите меня, кузина,
что значит любить, как я понимаю любовь?
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали,
что я
не понимаю их жизни. Да, я
не знаю этих людей и
не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! — почти закричал Райский, так
что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «
Что вы все там спорите:
не подеритесь!.. И о
чем это они?»
—
Чего же еще: у меня все есть, и ничего мне
не надо…
Не делайте знаков нетерпения: я знаю,
что все это общие места…
— Я
не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «
что делать», и хочу доказать,
что никто
не имеет права
не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «
что делать» — я тоже
не могу,
не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а
не живете.
Что из этого выйдет, я
не знаю — но
не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— Это очень серьезно,
что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы
не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне
не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Вы говорите,
что дурно уснете — вот это и нужно: завтра
не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой,
не ангельской, а человеческой красотой.
— Вы оттого и
не знаете жизни,
не ведаете чужих скорбей: кому
что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого,
что вы
не любили! А любить,
не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык,
не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят,
что вы как будто вчера родились…
— Вы поэт, артист, cousin, вам, может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я
не знаю,
что еще! Вы
не понимаете покойной, счастливой жизни, я
не понимаю вашей…
— Это я вижу, кузина; но поймете ли? — вот
что хотел бы я знать! Любили и никогда
не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце?
не вышли ни разу из себя, тысячу раз
не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли?
не изнемогли ни разу,
не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И
не сбежала краска с лица,
не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он,
не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам было проснуться после такой ночи, как радостно знать,
что вы существуете,
что есть мир, люди и он…
— Ах, только
не у всех, нет, нет! И если вы
не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда
что будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы
не будут стоять так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— А! кузина, вы краснеете? значит, тетушки
не всегда сидели тут,
не все видели и знали! Скажите мне,
что такое! — умолял он.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.