Неточные совпадения
Утро уходило у него на мыканье по свету,
то есть по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он
начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были все.
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и
начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман,
то, может быть, и не бросила бы.
— Я стал очеловечиваться с
тех пор, как
начал получать по две тысячи, и теперь вот понимаю, что вопросы о гуманности неразрывны с экономическими…
Между
тем вне класса
начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все видел сам.
— Что мне вам рассказывать? Я не знаю, с чего
начать. Paul сделал через княгиню предложение,
та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа… Как все делают.
— Нет, нет, кузина: не так рассказываете.
Начните, пожалуйста, с воспитания. Как, где вы воспитывались? Прежде расскажите
ту «глупость»…
Его стало грызть нетерпение, которое, при первом неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять
начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты, как будто хотел продавить холст. Уже
то отчаяние, о котором говорил Кирилов,
начало сменять озлобление.
— Послушайте, cousin… —
начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это была правда (фр.).] — это быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за дело после
того, как…
Тут развернулись ее способности. Если кто, бывало, станет ревновать ее к другим, она
начнет смеяться над этим, как над делом невозможным, и вместе с
тем умела казаться строгой, бранила волокит за
то, что завлекают и потом бросают неопытных девиц.
— Борис Павлович хотел сделать перед обедом моцион, вероятно, зашел далеко и
тем самым поставил себя в некоторого рода невозможность поспеть… —
начал оправдывать его Тит Никоныч.
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о
том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила
тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего
начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Это
тот самый… Марк… что… Я писал тебе: помнишь… —
начал было Козлов.
А он там гулял: увидал, что я стреляю, и
начал кричать, чтоб я перестал, что это грех, и
тому подобные глупости.
Он должен был сознаться, что втайне надеялся найти в ней
ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфеньке, и что, пока бессознательно, он сам просился
начать ее, населить эти места для нее собою, быть ее двойником.
Если сам он идет по двору или по саду,
то пройти бы ему до конца, не взглянув вверх; а он
начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину, где она, что делает, а если потеряет ее из вида,
то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее,
начинает разыгрывать небрежного.
Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота,
то есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч.,
начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый.
То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы,
начнет болтать и мешать другим.
— Нет, доскажи уж, что
начала, не
то я стану ломать голову!
— Еще я хотел спросить вот что-с, —
начал тот же гость, — теперь во Франции воцарился Наполеон…
— Или, например, Ирландия! —
начал Иван Петрович с новым одушевлением, помолчав, — пишут, страна бедная, есть нечего, картофель один, и
тот часто не годится для пищи…
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом,
начиная с нас,
то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Райский пришел к себе и
начал с
того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о
том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» — подумал он.
Вскоре у бабушки в спальне поднялась штора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи
начали слетаться к
тому месту, где привыкли получать от Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась.
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а
то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в
том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав,
начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться
начнут! А сильный и слабый — только и ладят. Один любит другого за силу, а
тот…
Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня, душечка, милая»,
начнет целовать глаза, шею — и
та ничего!
Она
начала с
того, что сейчас опустила шторы, сделала полумрак в комнате и полусела или полулегла на кушетке, к свету спиной.
Она отошла к окну и в досаде
начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и
тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги,
начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей
то, другое или нет.
— Так пойдемте! А как хорошо поет — слышите, слышите? отсюда слышно! Тут филин было в дупле
начал кричать — и
тот замолчал. Пойдемте.
— Лучше не надо, а
то вы расстроите наш кружок. Священник
начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я
начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне
того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем друзья…
— Теперь я только
начинаю немного понимать, и
то не все, — сказал, подумавши, Тушин и вздохнул, как вол, которого отпрягли. — Я думал, что вы нагло обмануты.
После всех пришел Марк — и внес новый взгляд во все
то, что она читала, слышала, что знала, взгляд полного и дерзкого отрицания всего, от
начала до конца, небесных и земных авторитетов, старой жизни, старой науки, старых добродетелей и пороков. Он, с преждевременным триумфом, явился к ней предвидя победу, и ошибся.
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда,
начать «новую» жизнь, непохожую на
ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
Еще несколько недель, месяцев покоя, забвения, дружеской ласки — и она встала бы мало-помалу на ноги и
начала бы жить новой жизнью. А между
тем она медлит протянуть к ним доверчиво руки — не из гордости уже, а из пощады, из любви к ним.
Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и
начал пальцами драть голову, одолевая не
то неловкость своего положения перед Тушиным, не
то ощущение боли, огорчения или злой досады.
Райский перешел из старого дома опять в новый, в свои комнаты. Козлов переехал к себе, с
тем, однако, чтоб после отъезда Татьяны Марковны с Верой поселиться опять у нее в доме. Тушин звал его к себе, просвещать свою колонию,
начиная с него самого. Козлов почесал голову, подумал и вздохнул, глядя — на московскую дорогу.
Она рассчитывала на покорность самого сердца: ей казалось невозможным, любя Ивана Ивановича как человека, как друга, не полюбить его как мужа, но чтоб полюбить так, надо прежде выйти замуж,
то есть
начать прямо с цели.